Впрочем, небольшую месть я себе все-таки позволил — вызвал ее последней. Спустя много лет, в Москве, на собственном дне рождения, она, доктор биологических наук, рассказывала своим гостям, тоже докторам, профессорам и членкорам (среди всей этой высокоученой братии оказался и я):
— Дело в том, что я перед экзаменом обозвала Сергея нахалом. И справедливо обозвала, он таким был и таким остается. Правда, не злым, а лукавым, даже добродушным. Смотрите, как он сейчас ухмыляется — разве не нахальство? В общем, я тряслась от страха, потому что предчувствовала месть. Я была последней и решила, что он просто выжидает момента, чтобы легче провалить меня да еще поиздеваться — без свидетелей. А он дождался, когда все ушли, и спрашивает с ехидной улыбочкой (не помню, о чем мы тогда говорили): «Мы, марксисты, придерживаемся в этом деле положительного мнения, а вы, товарищ Рутберг?» Если бы я тогда могла дать ему пощечину — и за вопрос, и за улыбку, — ох, какую огромнейшую оплеуху он бы получил! Я поняла, что тону. Он гонял меня по всей программе не меньше получаса, а потом объявил: «Поздравляю, товарищ Рутберг, с отличным ответом! Ставлю вам только пятерку, потому что выше отметки у нас нет». Не знаю, как я добежала домой: у меня тряслись ноги — и от страха, и от счастья. А через несколько дней в вестибюле вывесили списки принятых, но электричество выключили. Сергей достал где-то свечку, схватил меня за руку и пробился сквозь толпу. Ему почтительно уступали дорогу — все-таки преподаватель. Он ткнул зажженной свечкой в список: «Вот вы, товарищ Рутберг, — любуйтесь!» В тот вечер он провожал меня домой. Так мы стали друзьями — на всю жизнь.
Три года назад мой старый друг Ревекка Абрамовна Рутберг скончалась, дожив до восьмидесяти лет. Как-то уж так получается, что мои друзья уходят в небытие раньше меня. Вероятно, в этом таится какое-то дарованное мне благо, — но горечь от их ухода перекрывает печальную радость продолжающегося существования.
Рива назвала меня нахалом. Но таким я бывал редко. Я был скорей стеснительным, чем развязным. Но, как большинство одесситов, любил шутить и дурачиться, особенно на пари.
Как-то я пришел к Оскару домой. У него сидела студентка, девица лет восемнадцати. Ося с уважением сказал, что она читала самого Эйнштейна. Я поспрашивал ее и убедился, что так называемую специальную теорию относительности она выучила неплохо — примерно в той мере, в какой ее знал я.
Я удивился. Эта физика была явно не по студенческим зубам (особенно если этот студент — девушка).
Погода в тот вечер была теплая — шла ранняя осень. Мы решили прогуляться, и все четверо — Ося с Люсей, девушка и я — пошли по Дерибасовской. По дороге я сказал ей:
— Из вас мог бы выйти замечательный ученый. Правда, этому мешает, что вы женщина.
— Почему мешает? — возмутилась она. — Разве женщины хуже мужчин?
— Не хуже, а лучше, — заметил я фатовски. — Именно потому за ними начинают ухлестывать, вьются вокруг них, носят на руках… Им уже не до науки!
— За мной никто не ухлестывает, — отрезала она. — И никто не носит на руках — ни фигурально, ни физически. Для фигуральности у меня слишком тяжелый характер, для физичности — чересчур тяжелое тело.
Я смерил ее взглядом. Она была невысока, худа, узкоплеча.
— Если отставить в сторону ваш тяжелый характер, я бы взялся нести вас на руках по улице.
— До первого встречного, которого возмутит ваше неприличное поведение, или до первого милиционера, который выпишет вам штраф, а меня огорошит моралью, — сказала она насмешливо. — Это уложится всего в несколько шагов и закончится скучным наставлением.
— Не будет ни сопротивления встречных, ни милицейских лекций. Берусь пронести вас по всей Дерибасовской — и никто не встанет у нас на пути. Предлагаю пари.
Она, видимо, была задирой — но заколебалась.
— А чем я должна буду заплатить, если вы его выиграете?
— Только удовольствием, которое доставите мне, посидев у меня на руках, — галантно ответил я.
Оскар и Люся искренне наслаждались этой сценой — они знали мой характер. Девушка решилась.
— В таком случае — несите!
Я взял ее на руки и понес. Мы вышли на Дерибасовскую. Я предупредил Осю: нужно быть очень серьезными, иначе на нас обратят внимание. И они конвоировали меня с обеих сторон с такими каменными лицами, что каждому становилось беспощадно ясно: случилось что-то нехорошее — иначе зачем тащить женщину на руках? Лучше не ввязываться.
Девушка удобно устроила голову на моем плече. На нас смотрели, уступали дорогу, но никто не задавал вопросов и ничего не комментировал. К счастью, милиционер нам так и не попался. Пройдя три квартала до Ришельевской, я, порядком уставший, опустил ее на землю.
— Вы выиграли пари, — сказала она, сияя. — Никогда не думала, что это так приятно!
Больше я с ней не встречался. И не слышал о появлении нового крупного математика или физика. Боюсь, женское естество, пробудившееся в ней, перемогло науку.
В ту осень Фира снова умчалась в Ленинград. Я заполнял опустевшие вечера книгами, работой над статьей «Основное звено как философская категория», встречами с Осей. Ко мне, как и всегда во время Фириного отсутствия, зачастили «вороны». Фима появлялся редко — он стал слишком серьезным, Гена возился со своими изобретениями, зато вместе с моим верным Личардой Моней Гиворшнером у меня стал появляться другой Моня — Гайсин (тоже из бывших школьных товарищей).
Гайсин был парень особой молдаванской выучки — животреп, как сам себя именовал, творец рискованных ситуаций, изобретатель небезопасных дурачеств. Я охотно сопровождал его в «предприятиях» — с ним всегда было интересно.
Именно Гайсин, явившись ко мне однажды с Гиворшнером, навсегда отучил меня от шуточек, граничащих с хулиганством.
Когда стемнело, он заявил, бросая карты, которые у него постоянно были при себе (мы играли в дурака):
— Надо прошвырнуться, хлопцы! Устроим на Дерибабушке небольшую катавасию.
— Против катавасии не возражаю, но не на Дерибасовской, — сказал я.
— Забыл, что ты теперь жуткая шишка! Дерибабушка на время отставляется. Район действия — зловещая окраина Молдаванки. Теперь идет?
— Теперь идет!
Я охотно согласился прошвырнуться, потому что все лекционные дни, пять в неделю, вел себя подкупающе прилично: ходил выутюженный, при черном галстуке, в туго накрахмаленном пикейном воротничке, разговаривал учтиво, глядел вежливо, здоровался степенно — был тем самым молодым ученым, образ которого сам себе состряпал. К концу недели мне это так осточертевало, что я прямо-таки жаждал хоть часок побыть тем, кем был еще недавно, — нормальным молдаванским босяком.
Мой друг Оскар для таких откровений души не годился — он и в детстве не числился в босяках. Его отец, хоть и просто зубной врач, закончил медицинский институт в Германии и был в своей области незаурядным специалистом — он бы не потерпел у сына никакой разнузданности. Старые школьные друзья идеально вписывались в требования моего второго нутра, особенно Гайсин — мастер на любые проделки, не требующие, правда, срочного вмешательства милиции.
Мы решили отправиться за Михайловскую церковь, на Степовую, — только две параллельные улицы отделяли ее от реальной степи. Мои новые знакомые — преподаватели, студенты, всякая степенная интеллигенция — жили далеко от этих мест, опасность встретиться с кем-либо из них мне не грозила. Я предвкушал раздолье — поорать во весь голос, пораспевать уличные частушки, а может, накоротке, без злобы и крови, подраться с такой же группкой парней, а потом, дружески пожав врагам руки, мирно разойтись.
Степовая была из улиц, ночью освещавшихся только луной. Острые глаза Гайсина углядели неторопливо бредущую парочку. Он шепнул мне: «Готовься по третьему номеру!» Парень был высок и худ, девушка — изящна. Даже в темноте, освещенной лишь бликами окон, было видно, что оба — городские, а не наша молдаванская жлобня. Это предвещало занятный спектакль! Городские трусливей и безобидней — наш «третий номер» превращался в их испуганных глазах в жестокое нападение. Сейчас один Моня схватит меня справа, другой — слева, они будут крепко держать меня и заходиться криком: «Не надо! Ты же убьешь их! Успокойся!» — а я, вырываясь, дико заору: «Пусти! Душу выну!»…