Она недоверчиво посмотрела на меня.
— Но ведь шел снег!
— Он прекратился — и вышло солнце.
— Все равно. Было очень холодно. Не терплю холода! Вы любите зиму?
— Не знаю. Не думал об этом. Вероятно, я люблю все времена года. Но холодные улицы меня завораживают. Особенно если дует ветер. В эти часы я просто не могу находиться дома.
Некоторое время мы шли молча.
— Вы пишете стихи? — спросила она.
— Откуда вы знаете?
— В школе говорили. Вы ходили в литобъединение, устроили там скандал. Составили список присутствующих: Кучер, Колесо, Телега, Лошадь… А один ваш друг выступал в саване. Правда?
— Не в саване, а в ночной рубашке своей тетки. Мы иногда устраивали такие развлечения во время обсуждений.
— Своих стихов вы там не читали?
— Никогда. Я не люблю показывать другим то, что пишу.
— Мне покажете. Я для вас не другая, а просто Фира. Даю задание: принесите мне два стихотворения: одно — лучшее, другое — больше всего вас выражающее.
— Зачем?
— Хочу узнать, кто вы такой. Вы меня иногда пугаете. Здороваетесь со столбами, говорите собакам «вы», пишете стихи, удивляете экзаменаторов знаниями, избегаете девочек, устраиваете дебоши… Правда, что вас с товарищами таскали в милицию за то, что пролезали в кино без билетов?
— Когда вам принести стихи, Фира?
— Сегодня.
— У меня с собой их нет.
— Так напишите! Вечером вы должны быть у меня. Как условились — без фрака, но причесанный. Приходите ровно в семь — без опозданий. Мужчинам опаздывать неприлично, это женская слабость.
— А почему — в семь?
— В половине восьмого придут мои друзья — это их обычное время. Хочу успеть побыть с вами. Итак, до семи, Сергей.
Придя домой, я переворошил шумный ворох исписанных листов. Стихи о любви к Людмиле отмел сразу. Лучшим мне показалось вступление к поэме «Крестоносцы» (я собирался развернуть ее в солидное философско-приключенческое произведение).
На соборах отгремели речи,
На путях клубится едкий дым.
Едут рыцари, держа ряды,
И пылают полевые свечи.
Ведьмы ночью облетают стан,
Колдуны колдуют по дорогам.
Видел вождь во сне единорога,
Слух прошел: черт принял папий сан.
Быть беде. Низринулись дожди,
Всю весну никто не видит солнца,
Почернели новые червонцы,
Голод угрожает впереди.
Быть большой беде, беде, беде!
Кровь пролилась — это не поправить.
Восемь крестоносцев в переправе
Потонули в ледяной воде.
Быть беде! У полевой иконы,
Совершая пламенную ложь,
Ночью, при луне, сам грозный вождь
Просит, плачет и кладет поклоны.
Выбирая второе стихотворение, я долго колебался — и в результате остановился на самом декларативном.
Я был рожден в ночи и при огне,
И мне века свои открыли тайны,
Вассалы, сюзерены, смерды, таны
Знакомствуют со мной наедине.
Они — мои друзья. Средневековье
Мне по душе. Мне тьма ясней, чем свет.
В замшелых башнях, отданных сове,
Не раз блуждал, не соблюдя часов, я.
И мне не раз, приподняв свой берет,
Топорно кланялся торжественный схоластик.
Я испытал все пытки и все страсти,
Все муки умираний на костре.
А в сумрачных дворцовых коридорах,
Под капителями колонн витых,
В просторных храмах, шумных и пустых,
В судилищах, в религиозных спорах,
Являлась вдруг, проста и необъятна,
Иная жизнь, иной прекрасный грех.
И так мне были близки и понятны
Твоя душа, твой ясный гений, грек.
Теперь я был полностью экипирован — поэтически, разумеется.
Оставался только один вопрос — и он был самым трудным: как прийти точно к семи? Дома у нас висели «ходики», у Фиры, я не сомневался, были часы и посолидней. Но сколько времени уйдет у меня на дорогу? Я рисковал ошибиться минут на десять…
Переведя дух, я дважды крутанул звонок на входной двери, за которой немедленно послышался стук каблучков.
— Минута в минуту, — удовлетворенно сказала Фира, впуская меня, — я всегда была уверена, что вы беспощадно точны. А почему вы позвонили два раза?
Я растерялся.
— Не знаю… Так получилось.
— Отлично. Люблю узнавать гостей по звонкам! Отныне ваша визитка — два коротких звонка.
Она ввела меня в просторную комнату с двумя высокими окнами. Между ними стоял диван, напротив — фортепиано, над ним — два портрета, женщины и мужчины. В каждом углу покоились мягкие пуфики того же цвета, что и диванная обивка. Фира вспрыгнула на диван, свернулась калачиком и указала мне на пуф.
— Давайте предписанные стихи, Сергей. И помолчите, пока я буду читать. Можете засматриваться на меня. Мои друзья часто так делают, когда я запрещаю им говорить.
Я не стал засматриваться на нее, чтобы не показаться нахальным, — и уставился на потолок. Он был очень высоким (я потом узнал — ровно четыре метра), почти в два раза больше, чем у меня дома. И по нему — вдоль всей комнаты — шел изящный карниз с гипсовыми цветами. Ни у одного из моих друзей не имелось такой роскоши — даже у Жени Бугаевского, а он жил в богатой квартире.
Фира быстро прочитала стихи.
— Почему вы пишете о вожде, Сергей? Крестоносцы — не индейцы. У них нет украшений из перьев.
— Наши партийные руководители тоже называются вождями. И, сколько помню, они носят полотняные фуражки.
Она расхохоталась. Раздался короткий, словно захлебывающийся звонок.
— Митя, — сказала Фира и умчалась.
Вошел высокий тонколицый парень с усиками. На голове его красовалась фуражка, похожая на морскую.
— Спитковский, — сказал он, протягивая руку. Но смотрел при этом на Фиру, а не на меня.
Фира показала ему на пуфик и опять села на диван. Снова прозвенел звонок — на этот раз долгий и басистый.
— Айседора! — воскликнула Фира.
Вошедшему было около двадцати лет — столько же, сколько мне и Мите. Но, в отличие от нас обоих, он был коренаст, солиден, широкоплеч, с резко очерченным — скульптурных линий — лицом. Он еле кивнул Спитковскому и протянул мне руку. Правда, смотрел он пристально и недоверчиво: судя по всему, я не понравился ему с первого взгляда.
— Исидор Гурович, — веско объявил он. Это прозвучало так, словно одно имя его способно было обвинить меня в недостойном поведении.
— Итак, все собрались — можем начинать вечер, — сказала Фира.
— Даже лишние имеются, — пробормотал Исидор и снова неприязненно посмотрел на меня.
— Айседора, не забывайся, — строго предупредила Фира. — Раньше ты считал лишним одного Митю.
— И сейчас так считаю! Он постоянно и каждодневно лишний. Если бы ты разрешила, я бы категорически потребовал: Митька, проваливай! И пусть зарастут травой твои следы к этому дому.
— На асфальте следов не остается, — ухмыльнулся Митя. Ему, похоже, нравилась перепалка. — Нечему зарастать.