Вернулся Жан Кокто, неожиданно нагрянув в мою артистическую в театре «Эвр». Шли последние представления. Мне было грустно расставаться со своей первой большой ролью.
Слишком счастливый оттого, что снова вижу его, я ни о чем его не спрашивал. Позднее в отеле «Кастилия» он объяснил, что уехал, потому что испугался того размаха, какой приняла наша дружба. Его отъезд был чем-то вроде бегства, он просил у меня за это прощения. По окончании спектаклей мы три дня не выходили из комнаты в отеле «Кастилия». Обеды нам приносили прямо в номер.
В отсутствие Жана я прочитал его книги «Опиум» и «Мирская тайна». В «Опиуме» он говорит, что никогда не смог бы жить рядом с человеком, который не курит. Я дал себе слово жить с ним, никогда не курить и помочь ему избавиться от этой пагубной привычки.
Говорили, что Жан Кокто старался приобщить своих друзей к наркотикам. Я утверждаю, что мне он этого никогда не предлагал. Более того, мне кажется, он испытывал ко мне некоторое уважение именно из-за того, что я не поддавался искушению. Он видел меня как бы в роли, которую мне дал, — непорочного рыцаря в белых доспехах, защищенного неуязвимым панцирем. Но должен признаться, что аксессуары курильщика и сама атмосфера комнаты были большим соблазном. Жан объяснял мне, что опиум не дает никаких видений, никаких эйфорических грез. В Жане с самого рождения все было неправильно: волосы росли в разные стороны, зубы и позвоночник были искривлены, ему постоянно было не по себе. Только опиум давал равновесие, которое ему было необходимо. Курильщики опиума не бывают вульгарны. Опиум придает им духовное изящество, изысканную вежливость, чего не скажешь о других наркотиках. Когда Марсель Килл на время перестает курить, он пьет и становится другим персонажем, совершенно чуждым мне.
Я остерегался говорить Жану, что опиум меня привлекает. Моя профессия была для меня самым главным, и я смутно понимал, что нужно выбирать. Опиум необходимо принимать в определенные часы, без него нельзя обойтись, не испытывая ужасных болей, в результате становишься рабом. А профессия актера требует здоровья и сил, которые можно приобрести только образцовой дисциплиной.
В своей книге «Мирская тайна» Жан Кокто писал об одном неизвестном мне художнике Де Кирико, высказывая о нем выходившие за пределы моего понимания мысли. Я даже разрыдался во время чтения, да так сильно, что пришлось отложить книгу. Я попросил Жана объяснить мне это. Он сказал: «Это потому, что в тебе живет чувство совершенства».
Он обнял меня, улыбаясь, будто извиняясь за фразу, которая могла показаться мне претенциозной. Но в нем никогда не было претенциозности. Он говорил правду.
Впоследствии я анализировал свою реакцию на произведения искусства. Меня больше потрясало совершенство исполнения, чем сюжет. Я получил еще одно тому доказательство, когда Кокто привел меня в литерную ложу «Одеона». Ивонна де Бре играла в «Екатерине — императоре». И вдруг и пьеса и ложа — все исчезло. Я понял, чем могли быть корифеи сцены — «священные чудовища», о которых говорил Жан. Я вскочил с кресла и, стоя, как во сне, аплодировал.
В тот вечер Жан решил написать пьесу для нас двоих.
Я репетировал у Дюллена. За неделю до генеральной репетиции у меня забрали одну из ролей, самую интересную. Осталась только роль голого альфонса в «Плутусе». Я ушел от Дюллена. Жан пригласил меня поехать с ним на время, пока он будет писать пьесу, в Монтаржи. Мы остановились в «Отель де ля Пост».
«Здесь приступы бурных чувств меня не настигают», — говорил Жан.
Он любил уезжать в такого рода места для работы над новой пьесой. Маленький городок, пересекаемый множеством каналов, старые дома, очаровательный закрытый театр, живописные окрестности, простой, комфортабельный отель, хорошая кухня.
Я привез с собой тексты классических пьес для работы, книги. Жан рисовал, курил, лежал целыми часами, бродил со мной по окрестностям и по улицам маленького городка. Он не писал.
К нам приезжали друзья: Роже Ланн, Марсель Килл, Макс Жакоб. Макс Жакоб был нашим соседом. Однажды он принял нас в базилике Сен-Бенуа, где занимал убогую комнатенку. Он показывал посетителям церковь. Он был кем-то вроде ризничего, и ему не оказывали никакого почтения. Замечал ли он это? Думаю, что нет. Он был погружен в свою веру и много рисовал.
Он показал нам новую серию гуашей.
Я испытывал сильную привязанность к Максу Жакобу. Во всяком случае, почти по долгу службы я мгновенно привязываюсь к людям, которых любят те, кого люблю я. Справедливости ради я должен признать, что врожденное кокетство заставляет меня стараться понравиться друзьям моих друзей, чтобы в мое отсутствие они говорили обо мне и укрепляли их дружеское отношение ко мне. Неужели во мне живет только расчет и я всегда буду следовать заданной линии поведения? Но к Максу Жакобу мое чувство было спонтанным, меня пленяли его интеллигентность и доброта. Кроме того, мне нравилось наблюдать, как они с Жаном предавались воспоминаниям о той героической эпохе, когда шла «война писем» — наступательная война против буржуа, оборонительная против сюрреалистов. Их диалог приводил меня в восторг.
Во время наших долгих прогулок я пытался доказать Жану, что я вовсе не так хорош, как он себе воображает, что он ошибается, видя во мне архангела, я вовсе не непорочен. Тогда он объяснил мне, что непорочность вовсе не то, что под этим понимают. Чистота означает быть цельным. Дьявол чист, потому что он не может делать добро.
— Значит, я дьявол.
— Ты мой ангел-хранитель, — засмеялся он.
Я страдал от своей глупости. Это возмущало Жана и даже иногда раздражало.
— Никогда не говори этого! Ты даешь людям молот, которым они будут бить тебя по голове.
Но как я мог не считать себя глупым рядом с ним? И даже рядом с людьми его круга.
Он по-прежнему не писал. Я начал беспокоиться. Он спросил, что бы я хотел сыграть. Я сказал, что хотел бы сыграть современного, живого, темпераментного героя, который бы плакал, смеялся и не был бы красив.
Стол был готов — чернила, перья, бумага, но Жан продолжал лежать, вытянув руки вдоль тела, с открытыми или закрытыми глазами. Время от времени он читал взятые мной в поездку классические пьесы «Британик» [11], «Мизантроп» [12]или детективы. Засыпали мы очень поздно.
Как-то ночью, около четырех часов утра, он встал, сел к столу, раскрыл тетрадь и начал писать. Я впервые видел, как он пишет. Я не смел перевернуть страницу книги, пошевельнуться, почти не дышал.
Одна сиделка призналась Жану: «Когда вы пишете, я не хотела бы встретиться с вами где-нибудь в лесу». Она была права. Во время работы в его лице было что-то пугающее: рот сжат так сильно, что уголки губ опускались сантиметра на два, не меньше, все черты выражали страдание. Он быстро писал судорожно подергивающейся рукой.
Он писал всю неделю, днями и ночами на одном дыхании, без помарок, почти без отдыха. Его лицо покрывалось морщинами, все черты искажались, на них появлялось свирепое выражение убийцы. Убийцы своих персонажей. Я боролся со сном, чтобы быть рядом с ним, но не выдерживал. Мне было очень стыдно. Он меня успокаивал.
Через неделю пьеса была закончена. Я был потрясен.
Уже два месяца мы жили в Монтаржи. Жан признался, что, когда он лежал, пьеса рождалась в нем, акт за актом, сцена за сценой, фраза за фразой, слово за словом, и когда он писал — что он, кстати сказать, терпеть не мог, — он становился в некотором роде своим секретарем.
На восьмой день Жан прочитал мне пьесу на одном дыхании, несмотря на усталость. Я молчал. Он посмотрел на меня и понял, до какой степени я удручен.
— Она тебе не нравится? — спросил он.
— Я нахожу ее чудесной.
— Тогда почему этот убитый вид?
— Жан, я потрясен, взволнован так, что ты себе не можешь представить. Твоя пьеса — чудо, я обожаю ее.
На самом деле я был в отчаянии. Я понимал, что никогда не смогу сыграть такую роль, что у меня нет для этого ни таланта, ни сил. Я не хотел ему в этом признаться, чтобы не поколебать его доверия.