Литмир - Электронная Библиотека

Об искусстве Репин говорил так просто и интересно, что, не будучи живописцем, я все таки каждый раз узнавал от него что нибудь полезное, что давало мне возможность сообразить и отличить дурное от хорошаго, прекрасное от красиваго, высокое от пошлаго. Многие из этих моих учителей-художников, как и Илья Ефимович, уже умерли. Но природа моей родины, прошедшая через их душу, широко дышет и никогда не умрет…

Удивительно, сколько в талантливых людях бывает неисчерпаемой внутренней жизни, и как часто их внешний облик противоречит их действительной натуре.

Валентин Серов казался суровым, угрюмым и молчаливым. Вы бы подумали, глядя на него, что ему неохота разговаривать с людьми. Да, пожалуй, с виду он такой. Но посмотрели бы вы этого удивительнаго «сухого» человека, когда он с Константином Коровином и со мною в деревне направляется на рыбную ловлю. Какой это сердечный весельчак и как значительно-остроумно каждое его замечание. Целые дни проводили мы на воде, а вечером забирались на ночлег в нашу простую рыбацкую хату. Коровин лежит на какой то богемной кровати, так устроенной, что ея пружины обязательно должны вонзиться в ребра спящаго на ней великомученика. У постели на тумбочке горит огарок свечи, воткнутой в бутылку, а у ног Коровина, опершись о стену, стоит крестьянин Василий Князев, симпатичнейший бродяга, и разсуждает с Коровиным о том, какая рыба дурашливее и какая хитрее… Серов слушает эту рыбную диссертацию, добродушно посмеивается и с огромным темпераментом быстро заносит на полотно эту картинку, полную живого юмора и правды. Серов оставил после себя огромную галлерею портретов наших современников, и в этих портретах сказал о своей эпохе, пожалуй, больше, чем оказали многия книги. Каждый его портрет — почти биография. Не знаю, жив ли и где теперь мой портрет его работы, находившийся в Художественном Кружке в Москве? Сколько было пережито мною хороших минут в обществе Серова! Часто после работы мы часами блуждали с ним по Москве и беседовали, наблюдая жизнь столицы. Запомнился мне, между прочим, курьезный случай. Он делал рисунок углем моего портрета. Закончив работу, он предложил мне погулять. Это было в пасхальную ночь, и часов в 12 мы пробрались в Храм Христа Спасителя, теперь уже не существующий. В эту заутреню мы оказались большими безбожниками, несмотря на все духовное величие службы. «Отравленные» театром, мы увлечены были не самой заутреней, а странным ея «мизансценом». По средине храма был поставлен какой-то четырех-угольный помост, на каждый угол котораго подымались облаченные в ризы дьякона с большими свечами в руках и громогласно, огромными трубными голосами, потряхивая гривами волос, один за другим провозглашали молитвы. А облаченный архиерей маленькаго роста с седенькой небольшой головкой, смешно торчавшей из пышнаго облачения, взбирался на помост с явным старческим усилием, поддерживаемый священниками. Нам отчетливо казалось, что оттуда, откуда торчит маленькая головка архиерея, идет и кадильный дым. Не говоря ни слова друт другу, мы переглянулись. А потом увидели: недалеко от нас какой то рабочий человек, одетый во все новое и хорошо причесанный с маслом, держал в руках зажженную свечку и страшно увлекался зрелищем того, как у впереди него стоящаго солдата горит сзади на шинели ворс, «религиозно» им же поджигаемый… Мы снова переглянулись и поняли, что в эту святую ночь мы не молельщики… Протиснувшись через огромныя толпы народа, мы пошли в Ваганьковский переулок, где Серов жил, — разговляться.

40

Вспоминается Исаак Левитан. Надо было посмотреть его глаза. Таких других глубоких, темных, задумчиво-грустных глаз я, кажется, никогда не видел. Всякий раз, когда я на эстраде пою на слова Пушкина романс Рубинштейна:

Слыхали-ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Когда поля в час утренний молчали,
Свирели звук унылый и простой
Слыхали-ль вы? ………….
………..
Вздохнули-ль вы
Когда в лесах вы юношу видали? —

я почти всегда думаю о Левитане. Это он ходит в лесу и слушает свирели звук унылый и простой. Это он — певец любви, певец печали. Это он увидел какую-нибудь церковку, увидел какую-нибудь тропинку в лесу, одинокое деревцо, изгиб реки, монастырскую стену, — но не протокольно взглянули на все это грустные глаза милаго Левитана. Нет, он вздохнул и на тропинке, и у колокольни, и у деревца одинокаго, и в облаках вздохнул…

И странный Врубель вспоминается. Демон, производивши впечатление педанта! В тяжелые годы нужды он в соборах писал архангелов, и, конечно, это они, архангелы, внушили ему его демонов. И писал же он своих демонов! крепко, страшно, жутко и неотразимо. Я не смею быть критиком, но мне кажется, что талант Врубеля был так грандиозен, что ему было тесно в его тщедушном теле. И Врубель погиб от разлада духа с телом. В его задумчивости, действительно, чувствовался трагизм. От Врубеля мой «Демон». Он же сделал эскиз для моего Сальери, затерявшийся, к несчастью, где-то у парикмахера или театральнаго портного…

Вспоминается Поленов — еще один замечательный поэт в живописи. Я бы сказал, дышешь и не надышешься на какую нибудь его желтую лилию в озере. Этот незаурядный русский человек как то сумел распределить себя между российским озером с лилией и суровыми холмами иерусалима, горючими песками азиатской пустыни. Его библейския сцены, его первосвященники, его Христос — как мог он совместить в своей душе это красочное и острое величие с тишиной простого русскаго озера с карасями? Не потому-ли, впрочем, и над его тихими озерами веет дух божества?…

Ушли из жизни все эти люди. Из славной московской группы русских художников с нами, здесь, в Париже, здравствует один только Констанитн Коровин, талантливейший художник и один из обновителей русской сценической живописи, впервые развернувший свои силы также в опере Мамонтова, в конце прошлаго века.

41

Музыкальная молодежь моего поколония жила как то врозь. Обяснялось это тем, что нам очень много дали старики. Богатый их наследием, каждый из молодых мог работать самостоятельно в своем углу. Но не в таком положении были эти самые старики. От предыдущих музыкальных поколений они получили наследство, не столь богатое. Был Глинка, гениальный музыкант, был потом Даргомыжский и Серов. Но собственно русскую народную музыку им приходилось творить самим. Это они добрались до народных корней, где пот и кровь. Приходилось держаться друг за друга, работать вместе. Дружно жили поэтому старики. Хороший был «коллектив» знаменитых наших композиторов в Петербурге. Вот такие коллективы я понимаю!.. Встречу с этими людьми в самом начале моего артистическаго пути я всегда считал и продолжаю считать одним из больших подарков мне судьбы.

Собирались музыканты большей частью то у В.В.Стасова, их вдохновителя и барда, то у Римскаго-Корсакова на Загородном проспекте. Квартира у великаго композитора была скромная. Большие русские писатели и большие музыканты жили не так богато, как — извините меня — живут певцы… Маленькая гостиная, немного стульев и большой рояль. В столовой — узкий стол. Сидим мы, бывало, как шашлык, кусочек к кусочку, плечо к плечу — тесно. Закуска скромная. А говорили мы о том, кто что сочинил, что кому хорошо удалось, что такой балет поставлен хорошо, а такая то опера — плохо: ее наполовину сократил Направник, который, хотя и хороший дирижер, но иногда жестоко не понимает, что делает… А то запевали хором: Римский-Корсаков, Цезарь Кюи, Феликс Блюменфельд, другие и я.

Большое мое огорчение в жизни, что не встретил Мусоргскаго. Он умер до моего появления в Петербурге. Мое горе. Это все равно, что опоздать на судьбоносный поезд. Приходишь на станцию, а поезд на глазах у тебя уходит — навсегда!

Но к памяти Мусоргскаго относились в этой компании с любовью, с горделивой любовью. Уже давно понимали, что Мусоргский — гений. Недаром Римский-Корсаков с чисто-религиозным усердием работал над Борисом Годуновым, величайшим наследием Мусоргскаго. Многие теперь наседают на Римскаго-Корсакова за то, что он де «исказил Мусоргскаго». Я не музыкант, но по скромному моему разумению, этот упрек считаю глубоко несправедливым. Уж один тот материальный труд, который Римский-Корсаков вложил в эту работу, удивителен и незабываем. Без этой работы мир, вероятно, и по сию пору едва ли узнал бы «Бориса Годунова». Мусоргский был скромен: о том, что Европа может заинтересоваться его музыкой, он и не думал. Музыкой он был одержим. Онь писал потому, что не мог не писать. Писал всегда, всюду. В петербургском кабачке «Малый Ярославец», что на Морской, один в отдельном кабинет пьет водку и пишет музыку. На салфетках, на счетах, на засаленных бумажках… «Тряпичник» был великий. Все подбирал, что была музыка. Тряпичник понимающий. Окурок, и тот у него с ароматом. Ну, и столько написал в «Борисе Годунове», что, играй мы его, как он написан Мусоргским, начинали бы в 4 часа дня и кончали бы в 3 часа ночи. Римский-Корсаков понял и сократил, но все ценное взял и сохранил. Ну, да. Есть погрешности. Римский-Корсаков был чистый классик, диссонансов не любил, не чувствовал. Нет, вернее, чувствовал болезненно. Параллельная квинта или параллельная октава уже причиняли ему неприятность. Помню его в Париже после «Саломеи» Рихарда Штрауса. Ведь, заболел человек от музыки Штрауса! Встретил я его после спектакля в кафе де ля Пэ — буквально захворал. Говорил он немного в нос: «Ведь это мерзость. Ведь это отвратительно. Тело болит от такой музыки!» Естествено, что он и в Мусоргском кое на что поморщился. Кроме того, Римский-Корсаков был петербужцем и не все московское принимал. А Мусоргский был по духу москвичем насквозь. Конечно, петербуржцы тоже глубоко понимали и до корней чувствовали народную Россию, но в москвичах было, пожалуй, больше бытовой почвенности, «черноземности». Они, так сказать, носили еще косоворотки… Вообще, наши музыкальные классики в глубине души, при всем их преклонении перед Мусоргским, все несколько отталкивались от его слишком густого для них «реализма».

28
{"b":"153312","o":1}