Литмир - Электронная Библиотека
38

Много замечательных и талантливых людей мне судьба послала на моем артистическом пути. К первым и трогательным воспоминаниям о юной дружбе моих московских дней относится встреча с Сергеем Рахманиновым. Она произошла в мой первый сезон у Мамонтова. Пришел в театр еще совсем молодой человек. Меня познакомили с ним. Сказали, что это музыкант, только что окончившей консерваторию. За конкурсное соинение — оперу «Алеко» по Пушкину — получил золотую медаль. Будет дирижировать у Мамонтова оперой «Самсон и Далила». Все это мне очень импонировало. Подружились горячей юношеской дружбой. Часто ходили к Тестову растегаи кушать, говорить о театре, музыке и всякой всячине.

Потом я вдруг стал его видеть реже. Этот глубокий человек с напряженной духовной жизнью переживал какой то духовный кризис. Перестал показываться на людях. Писал музыку и рвал, неудовлетворенный. К счастью, Рахманинов силой воли скоро преодолел юношеский кризис, из «гамлетовскаго» периода вышел окрепшим для новой работы, написал много симфонических поэм, романсов, фортепианных вещей и проч. Замечательный пианист, Рахманинов в то же время один из немногих чудесных дирижеров, которых я в жизни встречал. С Рахманиновым за дирижерским пультом, певец может быть совершенно спокоен. Дух произведения будет проявлен им с тонким совершенством, а если нужны задержание или пауза, то будет это иота в иоту… Когда Рахманинов сидит за фортепиано и аккомпанирует, то приходится говорить: «не я пою, а мы поем». Как композитор, Рахманинов воплощение простоты, ясности и искренности. Сидит в своем кресле и в угоду соглядатаям не двинется ни влево, ни вправо. Когда ему нужно почесать правое ухо, он это делает правой рукой, а не левой через всю спину. За это иные «новаторы» его не одобряли.

Вид у Рахманинова — сухой, хмурый, даже суровый. А какой детской доброты этот человек, какой любитель смеха. Когда еду к нему в гости, всегда приготовляю анекдот или разсказ — люблю посмешить этого моего стараго друга.

С Рахманиновым у меня связано не совсем заурядное воспоминание о посещении Льва Николаевича Толстого.

Было это 9-го января 1900 года в Москве. Толстой жил с семьей в своем доме в Хамовниках. Мы с Рахманиновым получили приглашение посетить его. По деревянной лестнице мы поднялись во второй этаж очень милаго, уютнаго, совсем скромнаго дома, кажется, полудеревяннаго. Встретили нас радушно София Андревна и сыновья — Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне. Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли котораго волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах. И вот он живой! Стоить у шахматного столика и о чем то разговаривает с молодым Гольденвейзером (Гольденвейзеры — отец и сын — были постоянными партнерами Толстого в домашних шахматных турнирах). Я увидел фигуру, кажется, ниже средняго роста, что меня крайне удивило — по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но и физическим гигантом — высоким, могучим и широким в плечах… Моя проклятая слуховая впечатлительность (профессиональная) и в эту многозначительную минуту отметила, что Лев Николаевич заговорил со мною голосом, как будто дребезжащим, и что какая то буква, вероятно, вследствие отсутствия каких нибудь зубов, свистала и пришепетывала!.. Я это заметил, несмотря на то, что необычайно оробел, когда подходил к великому писателю, а еще более оробел, когда он просто и мило протянул мне руку и о чем то меня спросил, вроде того, давно ли я служу в театре, я — такой молодой мальчик… Я отвечал так, как когда то в Казанском театре отвчал: «веревочка», на вопрос, что я держу в руках…

Сережа Рахманинов был, кажется, смелее меня; но тоже волновался, и руки имел холодныя. Он говорил мне шопотом: «если попросят играть, не знаю, как — руки у меня совсем ледяныя». И, действительно, Лев Николаевич попросил Рахманинова сьграть. Что играл Рахманинов, я не помню. Волновался и все думал: кажется, придется петь. Еще больше я струсил, когда Лев Николаевич в упор спросил Рахманинова:

— Скажите, такая музыка нужна кому нибудь?

Попросили и меня спеть. Помню, запел балладу «Судьбу», только что написанную Рахманиновым на музыкальную тему 5-ой симфонии Бетховена и на слова Апухтина. Рахманинов мне аккомпанировал, и мы оба старались представить это произведение возможно лучше, но так мы и не узнали, понравилось ли оно Льву Николаевичу. Он ничего не сказал. Он опять спросил:

— Какая музыка нужнее людям — музыка ученая, или народная?

Меня просили спеть еще. Я спел еще несколько вещей и, между прочим, песню Даргомыжскаго на слова Беранже «Старый Капрал». Как раз против меня сидел Лев Николаевич, засунув обе руки за ременный пояс своей блузы. Нечаянно бросая на него время от времени взгляд, я заметил, что он с интересом следил за моим лицом, глазами и ртом. Когда я со слезами говорил последния слова разстрливаемаго солдата:

«Дай Бог домой вам вернуться» — Толстой вынул из-за пояса руку и вытер скатившияся у него две слезы. Мне неловко это разсказывать, какь бы внушая, что мое пение вызвало в Льве Николаевиче это движение души; я, может быть, правильно изобразил переживания капрала и музыку Даргомыжскаго, но эмоцию моего великаго слушателя я обяснил разстрелом человека.

Когда я кончил петь, присутствующие мне апплодировали и говорили мне разныя лестныя слова. Лев Николаевич не апплодировал и ничего не сказал.

София Андреевна немного позже, однако, говорила мне:

— Ради Бога, не подавайте виду, что вы заметили у Льва Николаевича слезы. Вы знаете, он бывает иногда страшным. Он говорит одно, а в душе, помимо холоднаго разсуждения, чувствует горячо.

— Что же, — спросил я — понравилось Льву Николаевичу, как я пел «Стараго Капрала?»

Софья Андреевна пожала мне руку:

— Я уверена — очень.

Я сам чувствовал милую внутреннюю ласковость суроваго апостола и был очень счастлив. Но сыновья Льва Николаевича — мои сверстники и приятели — увлекли меня в соседнюю комнату:

— Послушай, Шаляпин, если ты будешь оставаться дольше, тебе будет скучно. Поедем лучше к Яру. Там цыгане и цыганки. Вот там — так споем!..

Не знаю, было ли бы мне «скучно», но, что я чувствовал себя у Толстого очень напряженно и скованно — правда. Мне было страшно, а вдруг Лев Николаевич спросит меня что нибудь, на что не сумею как следует ответить. А цыганке смогу ответить на все, что бы она ни спросила… И через час нам цыганский хор распевал «Перстенек золотой».

39

Стыдновато и обидно мне теперь сознавать, как многое, к чему надо было присмотреться внимательно и глубоко, прошло мимо меня как бы незамеченным. Так природный москвич проходит равнодушно мимо Кремля, а парижанин не замечает Лувра. По молодости лет и легкомыслию, очень много проморгал я в жизни. Не я ли мог глубже, поближе и страстнее подойти к Льву Николаевичу Толстому? Не я ли мог чаще с умилением смотреть в глаза очкастому Николаю Андреевичу Римскому-Корсакову? Не я ли мог глубоко вздохнуть, видя, как милый Антон Павлович Чехов, слушая свои собственные разсказы в чтении Москвина, кашлял в сделанные из бумаги фунтики? Видел, но глубоко не вздохнул. Жалко.

Как сон вспоминаю я теперь все мои встречи с замечательнейшими русскими людьми моей эпохи. Вот я с моим бульдожкой сижу на диване у Ильи Ефимовича Репина в Куокалла.

— Барином хочу я вас написать, Федор Иванович, — говорит Репин.

— 3ачем? — смущаюсь я.

— Иначе не могу себе вас представить. Вот вы лежите на софе в халате. Жалко, что нет старинной трубки. Не курят их теперь.

При воспоминании об исчезнувшем из обихода чубуке, мысли и чувства великаго художника уходили в прошлое, в старину. Смотрел я на его лицо и смутно чувствовал его чувства, но не понимал их тогда, а вот теперь понимаю. Сам иногда поворачиваю мою волчью шею назад и, когда вспоминаю старинную трубку-чубук, понимаю, чем наполнялась душа незабвеннаго Ильи Ефимовича Репина. Дело, конечно, не в дереве этого чубука, а в духовной полноте того настроения, которое он создавал…

27
{"b":"153312","o":1}