— Таня еще спит, — сказал Арсюша. — К нам нельзя.
— А мы посидим с вами, Арсений Александрович, здесь, во дворе, если это никак не нарушает ваших планов.
Планов мы не нарушили. Как потом выяснилось, не было их у него совсем. И, судя по всему, уже не будет никогда.
После расспросов о его здоровье, о том, как здесь живется, как кормят и т. д., я рассказал ему, что недавно в Ленинграде читал на концертах его стихи и их прекрасно принимали. Его это заинтересовало и слегка обрадовало. Я привез из Ленинграда его пластинку, где Арсений Александрович сам читает свои стихи «Я свеча, я сгорел на пиру» — запись 80-го года.
Арсений Александрович надписал мне эту пластинку: «Дорогому Мишеньке на добрую память с неизменной любовью. 19 июля. А. Тарковский». Потом сказал: «Надо же и год вписать». И над строчкой вписал: 1986.
Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт.
Книга порвана, измята,
И в живых поэта нет.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть.
Было нищее величье
И задерганная честь.
Мне, да и Игорю Шевцову, было достаточно провести с Арсением Александровичем полчаса, чтобы понять, что идея обречена. Старик надписал мне свою пластинку, а через пятнадцать минут — всего пятнадцать минут! — когда его взгляд вновь случайно упал на нее, спросил:
— Это что тут, мои стихи?
— Конечно, Арсений Александрович, — отвечал я, переглянувшись с Игорем. — Я же говорил вам, что приобрел пластинку в Ленинграде. Вы же мне ее надписали! Арсений Александрович, — продолжал я после паузы, — расскажите о Мандельштаме!
— Что?
— Ну, как вы увидели его в первый раз, как полюбили его стихи, как и когда он вам подарил книгу в Госиздате, как он читал стихи сам?
Разумеется, все эти вопросы мы с Шевцовым задавали постепенно, очень деликатно, пытаясь раскрутить старика на подобие рассказа, который бы я сумел потом записать и дать ему на подпись. Напрасно…
Передо мной сейчас один-единственный листок с несколькими невнятными полуфразами и четверть-мыслями, которые он повторял по три-четыре раза каждую после огромного душевного напряжения. Он закурил по секрету от жены мою сигарету, благо Т. А. все еще не выходила на улицу, где мы сидели на садовой скамейке на крыльце дома престарелых. Я курил тоже и стряхивал пепел на землю. Арсюша несколько раз сказал: «Миша, не стряхивайте пепел на пол!» А сам при этом аккуратно тряс пепел в цветочницу, стоявшую на крыльце дома.
Что же это за фразы, которые я сумел тут же записать за поэтом о поэте другом, который оказал, как мне кажется, немалое влияние на молодого Тарковского, в чем последнего не раз упрекали его недоброхоты? «Мандельштам был замечательный поэт. Он прославился очень рано. Я ему читал свое раннее стихотворение. Стихи ему не понравились, и он меня очень ругал». Раза три-четыре повторил он именно эту фразу. Причем без тени обиды, а так, констатировал как данность.
— Как он сам читал, Арсений Александрович? Вы слышали его?
Мучительная пауза.
— Слышал.
— Где?
— В Политехническом.
— В каком году?
— Не то в 37-м, не то в 38-м.
— Наверно, раньше, Арсений Александрович? — сказал Шевцов.
— А может быть, это было в конце 20-х. Да, скорее всего именно так.
— А как он читал свои стихи, не помните?
— О, он жутко завывал, жутко!
— Читал, заботясь о звучании, о музыке стиха, пренебрегая смыслом, да, Арсений Александрович?
— Он жутко завывал. Читая, страшно завывал. — Пауза.
— Ну что-нибудь еще, Арсений Александрович, — сколь можно деликатнее просил я.
— Вы ведь встречались с ним и в Госиздате? — попытался облегчить ситуацию Игорь.
Пауза.
— Встречался. Вот он однажды показывал мне новый пасьянс. Кажется, в Москве он учил меня, как раскладывать новый пасьянс.
— Он был контактный человек — Мандельштам?
— Нет.
— Что, он был скорее замкнутым человеком?
— Да.
— И с Анной Андреевной тоже? Она ведь его любила и дружила с ним?
— Да. Она была замечательной женщиной. И вы знаете, Миша, с ней было легко. Ведь она была с юмором. Миша! Я ничего не помню… Ничего, Миша, простите, я ничего не помню…
На прощание мы расцеловались с моим дорогим Арсением Александровичем, с моим дорогим Арсюшей.
XI
Когда-то в «Литературной газете» я вычитал неизвестную эпиграмму, приписываемую Александру Сергеевичу Пушкину. Разговаривают двое, юноша и старик.
Юноша: О независимость, ты друг, ты идол мой. Души богатство не возвысит. Что деньги?
Старик: Деньги что? От денег, милый мой, и независимость зависит.
Стремясь к независимости, как не относительно сие понятие, я и в России, тогда еще в Союзе Советских Социалистических Республик, пытался ее достичь, вкалывая и крутясь волчком. Театр, кино, телевидение, радио. Но главное: «нет больших ролей, есть маленькие ролики». Они-то, эти маленькие ролики, еще с незапамятных времен «Убийства на улице Данте» или «Человека-амфибии», выручали. Ноги в руки — и с творческими вечерами по городам и весям нашей необъятной. Вкупе с московскими гонорарами это и составляло в месяц в среднем рублей семьсот — сумму по тем временам немалую. Конечно, на эти заработки ни дачи, ни камушков для жены или шубы не купишь. Машины — тоже. Правда, если сильно экономить, не ходить в ресторан ВТО, не ездить время от времени отдыхать на Пицунду или в Пярну, не принимать гостей — на «москвичок» можно поднатужиться. Если бы еще при этом не строить кооперативную двухкомнатную квартиру и не платить алименты многочисленным женам! Однако страха не заработать вообще и помереть с голоду не было. Эти ролики или концерты от общества книголюбов, гонорары за фильмы и за озвучивание чужих картин («Курочка по зернышку клюет») обеспечивали желанную независимость. «Независимость… Словечко-то ерундовое, но уж больно сама вещь хороша!» — как говаривал тот же Александр Сергеевич.
Подзаработав, можно было позволить себе ставить на телевидении «Фауста» или «Маскарад» за символический гонорар, а получив его, даже отправить целиком в помощь Чернобылю или приобрести путевку в Испанию и насладиться картинами Эль-Греко, поглазеть на корриду. Словом, жили. Крутились, вертелись, вкалывали, каждый, как мог. Однако было чувство этой пресловутой стабильности. И все в рамках своей профессии, я подчеркиваю — своей! А если еще народного СССР получить — к «Кремлевке» прикрепят, а потом и на Новодевичье свезут. Ну на Ваганьковском уж точно место обеспечено.
И вот тут грянула она, перестройка, которую так долго ждали и готовили собственными руками. Она обрушилась, как Берлинская стена, и под ее обломками оказались многие из тех, кто не чаял, что доживут до перемен. Ведь не всем дано открыть L-клуб на телевидении, торговать нефтью, покупать или продавать. Не каждый актер или режиссер способен кланяться в ноги новым денежным тузам, пить с ними, развлекать за столом, паясничать, чтобы они расщедрились и отслюнявили отмытое на фильм, спектакль, телепередачу. Да и не на всё дадут! Кто платит, тот и музыку заказывает. В погоне за независимостью, в тайной надежде обеспечить ее, занимаясь только своей профессией — ничем иным более! — я и оставил свой дом на Ордынке, свою очень-очень малую родину.
А как живет израильский актер в Израиле? Трудно живет. Также крутится волчком, также вкалывает: театр, радио, озвучание американских мультиков, зверушек, халтура на ТВ, в кино… Еще бы лучше у американцев сняться, если позовут, если они что-нибудь снимают в Израиле. И реклама, реклама, реклама! Везде где придется вожделенная реклама, за которую башляют по вышке. Молодежь, особенно студенты, подхалтуривают официантами, нянчат чужих малюток, устраиваются как кто может. Это израильтяне, с детства говорящие на иврите, для них и английский — не проблема. А мы? Нам-то без иврита и зверушку не озвучить. У нас остается только великий и могучий. Не улицы же мести, в самом деле, или офисы сторожить! Я, правда, встречал здесь актеров из России, из бывшего Союза, которые работали и охранниками, и помещения убирали.