Литмир - Электронная Библиотека

— Ну да, а напечатает ее журнал «Континент».

— Последнее совершенно не обязательно. Вы пишите и почаще вспоминайте изречение: «Рукописи не горят».

— Если стоящие, — говорю я.

— А вот тут вы, Миша, безусловно правы, — заканчивает Платоныч…

Квартирка у Некрасова маленькая — три смежные комнатки: спальня, столовая и кабинет. В кабинете — стол, книги, фотографии мамы и друзей.

— Виктор Платонович, почему та страна гребаная, догадаться нетрудно, но почему эта?

— Сложный вопрос. Особенно для иностранца, каковым я еще себя чувствую. У меня ведь пока советский паспорт, — с шутливой гордостью говорит он. — Но ты же читал «Записки зеваки». Собственно, там все изложено. Эмиграция — это не сахар…

— А материально как?

— Нормально. То есть роскошествовать не приходится, но много ли нам надо? Журнал не дает почти ничего, кроме возможности поездить по миру, а вот если удастся махнуть в Штаты с лекциями по литературе, надеюсь подзаработать… Жаль, что у Фимы Эткинда заболела жена, а то бы мы к нему съездили. Он живет под Парижем, читает лекции в Сорбонне, пишет. Словом, что называется, в порядке. У тебя бы составилось более полное представление о том, как мы тут живем.

— Ну что, Миша, я чувствую, вы уже заскучали в городе Париже? — спросил наконец Некрасов.

— Честно говоря, да, Виктор Платонович.

— Ну, ничего, Миша, завтра в Москве таксист пошлет тебя на… ты почувствуешь себя дома и будешь вполне счастлив!

— Это точно, — сказал я.

Когда московские друзья спрашивали меня, что на меня произвело самое сильное впечатление в Париже, я отвечал: «Некрасов». А в Англии? «Разговор с Эткиндом». И это правда.

(То же могу сказать и про Австрию.)

Не то чтобы я не привез оттуда запаса впечатлений. Привез, но сильнейшие именно эти. А как могло быть иначе? «И всех, кого любил, я разлюбить уже не в силах», — сказано у Давида Самойлова.

А теперь о 1978 годе.

Сразу же в день нашего прилета в Лондон — утомительное путешествие на поезде в столицу Шотландии Эдинбург. Отоспавшись, утром следующего дня спускаюсь к завтраку в огромную столовку университетского городка на окраине Эдинбурга, где нас поместили. Беру поднос, отовариваюсь джюсом, беконом, повидлом, молоком, кукурузными хлопьями, тащусь с подносом по огромному ангару университетской едальни. В поезде ехали целый день, от скуки пили, голова болит. Утоляю жажду холодным апельсиновым соком. В столовке многолюдно, галдеж, народу «тыща»: белые, черные, желтые, голубые — разные. Вдруг вижу, с подносом идет высокий, худой в светлых брюках, в светлой рубашке, в спортивных туфлях человек в очках. Я обалдел: Эткинд! Точно — Эткинд!

— Ефим Григорьевич!!! Фима!!!

Я заорал так, что негры, сидевшие напротив меня, вздрогнули. Человек повернулся, едва поднос из рук не выронил, движется ко мне:

— Миша?!

— Я!

— Как ты здесь очутился? Насовсем?

— Нет, я на гастролях. С театром.

Обнялись. И, бросив все эти хлопья в молоко, выскочили на улицу. Вот так встреча! Где? В Эдинбурге! Вечером того же дня к нему в номер (он жил в том же студенческом городке, только в другом корпусе) с двумя бутылками русской водки. Беседа будет долгой, одной не хватит. И опять пошло: как этот, как тот, кто что пишет?.. Читаю ему Самойлова (Ефим Григорьевич — специалист по русской поэзии, автор многих трудов и книг) — «Струфиана», «Сон о Ганнибале». Нравятся. Просит почитать новое. Арсения Тарковского. Читаю.

— Хорошо… — говорит он.

— А как ваша жизнь? Как Вика Некрасов? Вообще расскажите, как вы тут все живете, а то в Париже Некрасов из меня все выудил, а я толком ничего не узнал…

— Кто конкретно тебя интересует?

— Ну, Вика Некрасов. Как он себя чувствует? Пьет?

— И пьет и не пьет…

— Пишет?

— Пишет. Эссе. Записки в своем стиле.

— Бродский Иосиф?

— Он далеко, в Америке.

— Это я знаю.

— У него две книги вышли: «Конец прекрасной эпохи» и «Части речи».

— Знаю.

— Так ты все знаешь, — смеется он.

— Нет, не все. Что у вас?

— Ну, что у меня… Тоже книжка вышла. Англичане ее перевели и хорошие рецензии опубликовали. Вот поэтому я в Англии.

— Это здорово, — говорю я.

— Здорово-то, здорово. А знаешь, какой тираж?

— Откуда мне знать.

Он называет цифру, для русского читателя мизерную: с тремя нулями…

— Ты помнишь, у меня вышла книга о русской поэзии тиражом 100 тысяч, и через день ее с прилавков как корова языком слизала… Здесь, естественно, все иначе. Читают только в России. И духовность там, у нас.

— Может, и так. Но что читают? Вы обращали внимание на то, что читают в метро, в троллейбусах?..

— И это правда, но все равно читают. Нет, Миша, я не жалуюсь, жаловаться причин нет… Я преподаю, у меня дом, я много езжу по миру.

— Ну, и дочь ваша с вами, — добавил я.

— Да, да, все так, и это прекрасное чувство личной свободы: пиши, что хочешь, живи, как хочешь, но…

— Слушайте, у вас нет другого глобуса? — говорю я.

— Не понял?

— Есть такой анекдот. Вызывают одного еврея в органы и говорят: «Выкатывайтесь из страны на все четыре стороны. Вот вам глобус, выбирайте». Он его покрутил, покрутил, а потом грустно спрашивает: «Слушайте: у вас нет другого глобуса?»

Посмеялись, выпили.

— А что Эмма Коржавин? — интересуюсь я, — Успокоился там в Америке? А то по Москве ходили слухи, что он от ностальгии чуть ли не корабли советские в порту встречает…

— Как будто успокоился. Книжку выпустил. Толстая книжка. Честная, но не получилась…

— Я читал.

— Все ты читал.

— Не все, далеко не все.

— А все читать и не надо. Много выходит барахла и здесь, в том числе на русском.

— Не без этого, — говорю я. — А с кем видитесь?

Эткинд задумывается:

— С друзьями, с ближайшими друзьями. Понимаешь, Миша, эта третья эмиграция, как и предыдущие, впрочем, живет сложно. Эго, надеюсь, для тебя не секрет.

— Почему? Объясните мне, Ефим Григорьевич, отчего? Что вы не можете поделить? — допытываюсь я.

Он опять задумывается.

— Как бы тебе популярней, Миша… Понимаешь, в конечном счете все мы советские люди. И умрем советскими людьми. А ты знаешь, как спорит советский человек? Иначе, чем человек западной культуры. Те спорят как? Один, скажем, говорит: «Мне очень нравится эта бутылка русской водки: оригинальная форма, со вкусом сделанная этикетка, прозрачный цвет жидкости, и она очень хороша на вкус». Другой возражает: «Позвольте с вами не согласиться: форма бутылки несовременная, этикетка недостаточно броская, приятнее, когда спиртное имеет цвет, вкус у водки слишком резкий». Тогда первый говорит: «Как интересно! На один и тот же предмет можно, оказывается, посмотреть и так». А наша схема спора иная. Первый: «Замечательная бутылка, клевая наклейка, водка что надо, лучше не бывает». Второй: «Что хорошего в этой стекляшке, наклейка дрянь, водка говно!» Первый: «Это водка говно? Сам ты говно!» Вот так спорим мы, советские люди… Эта метода спора распространяется и на более важные вопросы, касающиеся, например, судеб России, «миграции, литературы, того, каким должен быть эмигрантский журнал. И оттого мы все врозь… Ну, может, я несколько преувеличиваю. Но в принципе это так.

— Невесело вы рассказали, Ефим Григорьевич. Смешно, но невесело.

Выпили. Меня потянуло на стихи.

— Можно, я Бродского прочту?

— Валяй.

…Здесь утром, видя скисшим молоко,
Молочник узнает о Вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
Глотать свой бром, не выходить наружу
И в зеркало смотреться, как фонарь
Глядится в высыхающую лужу…

— Хорошо прочел. Молодец.

— Он пишет хорошо, — говорю я.

— Но и читаешь ты его неплохо.

61
{"b":"153221","o":1}