— Уж так-то я возилась, — плакала паучиха, — вытягивала все из своего собственного организма, и вот моя паутина совсем разорвана и испорчена старой ведьмой, на которую вдруг напала ее чертова чистота из страха, что мистер Поттен, могильщик, назовет ее не просто шлюхой, но и потаскухой! И это еще не все, — вопила паучиха, — ибо эта старушенция вечно суется во все углы и дыры, заглядывает в ящики стола и гардеробы и перетряхивает матрац из чистого протеста покинуть комнату, где кто-то умер, без полного передника. А поскольку она ничего не нашла и пробормотала что-то вроде «ежели Смерть в дом, народу-то и невдомек, кто за порог, а разве я не одна слышу, что покойники-то говорят?», кое-как обмыв мистера Джонсона, она взялась оббивать стены метлой и в этом гадком настроении разрушила мое прекрасное обиталище.
Паучиха бросила безумный взгляд в угол, где была когда-то ее паутина, узрела произведенное опустошение и, придя в еще большую ярость, выкрикнула, что в аду бы видела труп мистера Джонсона, причину этих злодеяний.
Мистер Джонсон улыбнулся, — хотя он никогда не позволял себе, будучи честным человеком, верить в загробную жизнь, ему не могло не доставить удовольствие то, что простой паук был настолько добрым католиком, что верил, что после смерти человек может оказаться в аду. Мистер Джонсон был не настолько глуп, чтобы вообще отвергать невозможность жизни после смерти — хотя такие надежды всегда казались ему крайне несбыточными, — но сейчас, услыхав, что паук желает, чтобы он провалился в ад, все в нем расцвело — ибо если ад вероятен, то почему не рай?
Когда почтенная паучиха покончила с обвинениями, мистер Джонсон, пребывая в мечтательном состоянии мирного ожидания, задался вопросом, не без приятства — как одинокий человек в тихой комнате, где все звуки исполнены смысла, — кто заговорит следующим.
Пока говорили жук-точильщик и лишенная собственности паучиха, у мистера Джонсона было время обнаружить, где он находится, и поскольку ночь была теплой, а гроб, хоть и дешевый, был довольно уютен, ему было приятно оставаться в нем. Он даже подумал, что предпочел бы гроб своей кровати, которую частенько — ибо бедность заставляла его заниматься ручным трудом — вынужден был покидать на рассвете, когда крепкий сон наиболее любезен человеку.
Мистер Джонсон вздрогнул и удивился, заслышав спокойный голосок, который, казалось бы, исходил откуда-то из глубин его савана, а точнее из самой его старой и поношенной воскресной рубашки.
Сначала он вообразил, что это говорит его душа, ибо при том, что тело его было близко к распаду, он считал вероятным, что душа частично порвала земные узы и намеревалась полчасика поболтать со своим старым другом и спутником.
Мистеру Джонсону верилось с трудом, что еще кто-нибудь мог заговорить с ним на таком расстоянии. Он умер, ничем не владея, и на протяжении многих лет не пользовался теми взятками — полным винным погребом или кладовой для дичи, — с помощью которых приобретают новых друзей. Потому-то он и был изумлен и удовлетворен теми добрыми словами, что доносились изнутри его савана.
— Вы — мой благодетель, — говорил мягкий тоненький голосок, — дорогой друг, чьей кровью я вырастила благодарные семьи. Вы, вопреки обычаям вашей расы — если это только не цыгане или индусы, — позволили мне даже уютно хорониться в своих вещах. Вы никогда не пытались выгнать меня злыми словами, а когда я кусала вас, вы лишь с небольшой дрожью в теле замечали, что этот укус — удовольствие по сравнению с насмешками и оскорблениями старых друзей, которые когда-то притворялись, что любят вас. Сейчас обнаружилось, что все вас оставили. Никого не волнует, что с вами делать, никто не пришел, чтобы помолиться за упокой вашей души в ее полете неведомо куда. Вас похоронят завтра, однако я не оставлю вас без утешения.
Легкая фамильярность, звучащая в голосе, а также щекотка от крошечного тельца, ползущего по телу, сообщили мистеру Джонсону, что с ним разговаривает блоха, и, будучи тронут до глубины души любовными чувствами насекомого, бедняга постарался вложить в своей ответ столько же чувств.
— Я слыхал, — сказал он, — что наши добрые дела умирают и сходят в могилу вместе с нами, и хотя я старался — но, боюсь, потерпел сокрушительное в том поражение, — творить благо для всех, равно для врагов и для друзей, я не ожидал встретить под конец благодарную блоху. Тон вашего голоса, так похожий на голос души, освобожденной от тела смертью, облегчил и успокоил мой разум, который был бы в противном случае немного встревожен этим неожиданным возвращением в сознание. Нечего было и ожидать — ибо даже сам Господь в беспредельной милости Своей положил предел земной любви, — что нашелся бы кто-то из моих родственников, чья любовь ко мне заставила бы его сойти со мной в могилу. Но даже капля любви, которой довольно лишь на то, чтобы наполнить раковину улитки, может утешить и помочь умирающему. Зачем же мне жаловаться или грешить на то, что со мною плохо обращались, если необозримая река жизни, черная и запруженная похотями и алчностью, все течет вперед, и плыть в ней значит вечно обрекать себя на страдания? Я навсегда порвал с волей, что владела мной, и желаниями, что сотворили меня. Однако никому не желал я зла. Я прилагал все усилия, чтобы простыми словами облегчить скорбь всем, кто восставал против моего образа жизни, и пусть моя попытка жить добродетельной жизнью провалилась, я никому и никогда не хотел вреда.
— Ваш брат Джордж, — заметила блоха со смешком, — ваш брат Джордж, почтальон на пенсии, который сейчас стал благородным господином и мэром своего городка, никогда бы не согласился с вами. Мы, шустрые блохи, видим больше людей. Только день-другой назад один мой родственник, приглашенный в гостиную мэра одной уборщицей, решил отдохнуть под диваном и услышал, что жена мэра сказала леди Буллмен, что вы опорочили всю семью.
— А! — вырвалось у мистера Джонсона. — Боюсь, что моя привязанность к кошке задела братьев, хотя моя бедность, которая, имей я горделивый ум, быстро смирила бы его, скорее доставляла им удовольствие, чем раздражала.
— Джордж боялся, — продолжала блоха, — что вы можете пережить ту небольшую сумму, что осталась от вашего былого богатства, и если вам самому не хватило бы смелости повеситься, вы бы могли попросить его.
— Думаю, последнее потребовало бы большей смелости, — заметил мистер Джонсон. — И все же, — весело добавил он, — мой братец Джордж всего лишь один из многих, ибо у нищеты дурной запах, от которого всяк воротит нос, так что даже бедного босого бродягу с запыленными ногами его былое богатство возвышает в глазах других путников, и пусть сейчас на нем лишь вшивая рубашка, он поклянется многими клятвами, что когда-то имел быков, овец и собак.
Мистер Джонсон, вернувшись к жизни ненадолго, почувствовал, что ему становится грустно, ибо теперь он хотел бы пожить еще немножко.
Он стал с любовью осматривать свою спальню. Вон там, у кровати, стоял комод, который был так хорошо ему знаком, с отвалившейся шишкой и дыркой вместе одного ящика, — он отдал его вместо колыбели бедной женщине. На комоде стояло треснутое зеркало, а над ним висела цитата из библии, подаренная одним ребенком. Бетти, — кошки, которую он обожал, — рядом не было, ибо он убил ее собственными руками, чтобы она больше не голодала и не страдала от камней жестоких мальчишек.
— Мой брат Гарольд, обойщик, — прошептал мистер Джонсон, — скорбит ли он обо мне?
— Конечно же, нет, — отвечала блоха, — ибо в ящике, где лежало извещение о вашей смерти, очень краткое — «Джон Джонсон скончался», — лежал и заказ на обивку нового особняка леди Буллмен.
— А брат Джеймс?
— Услышав о вашей смерти, Джеймс сказал, что это счастливое освобождение, — сказала блоха.
Мистер Джонсон слабо улыбнулся. Он слушал голоса насекомых.
— Пропади она пропадом, эта чертова сиделка! — вопила паучиха.
— Помни, помни о конце, — выстукивал жук-точильщик мелодично.
Мистер Джонсон погрустнел. Его мысли покинули пределы комнатушки и выбрались, в последний раз, в поля. Чем больше отвращались от него люди, тем больше он любил эти обыкновенные поля и простые изгороди, где мышь ворошила палую листву, и рос папоротник.