Объездной путь привел нас к греческому храму 1920-х годов: три каменных этажа, выступающий фронтон, вход, обрамленный белыми колоннами. Деревянная вывеска на фасаде гласила: «Санаторий».
— Интересно, это для психов или для туберкулезников? — задался я вопросом. — Я вечно путаю.
— Для туберкулезных больных, если не ошибаюсь.
Мы покатили назад по подъездной дороге и миновали небольшую стоянку, где было припарковано всего около десятка машин, затем вновь выбрались на шоссе.
— А теперь… в пиццерию, — предложил я.
Это был единственный замеченный мною в Олимпии ресторанчик.
Мариэтта повезла нас назад в город. Она почти неслась на всех парах, когда мы проскочили проселок. Я не заметил его по пути сюда, потому что тогда мы ехали по другой стороне дороги. Поля стояли некошеными, а старый почтовый ящик был едва виден среди густо разросшегося кустарника. Будь сейчас лето, я бы вообще не заметил его сквозь листву.
— Погоди! Возьми чуть-чуть назад, — попросил я ей.
О'Коннел спорить не стала и выполнила мою просьбу.
Я выскочил из кабины и вдоль обочины бросился к проселку, Мариэтта дала задний ход и поехала за мной следом.
Я посмотрел на имя на почтовом ящике, затем обвел взглядом поля. Вдали маячил почерневший деревянный забор. Тускло поблескивала крыша дома. И никакой силосной башни.
О'Коннел вышла из грузовика.
Я показал ей на имя на почтовом ящике, палиндром, выведенный синей краской. «Нун».
— Приехали, — сообщил я.
О'Коннел умело вела пикап по ухабистой дороге. Высокая трава шуршала, задевая бока машины.
Вскоре размытые очертания приобрели форму. Вереница толстых столбов превратилась в обугленный остов сарая без крыши и стен. Возле сарая валялись куски покореженного листового металла, наполовину скрытые травой и кустарником — остатки силосной башни. По всей видимости, ее разобрали, а металл бросили ржаветь под открытым небом.
— Ты уверен? Это то, что нам надо? — спросила О'Коннел.
— Пока не знаю.
Она припарковала пикап на участке бывшего газона. Дикая трава заглушила его меньше, чем окружающие поля.
Я вышел из грузовика, держа в одной руке пластиковый файл с творением Художника. Затем медленно обошел серые стены фермы под ржавеющей жестяной крышей — два этажа в высоту, перекошенные, словно в результате урагана. Скелет сарая, раскуроченные остатки силосной башни.
Я держал лист с рисунком высоко, пытаясь уловить сходство между рисунком и представшим моему взору зрелищем. Художник изобразил живую, полную ярких красок ферму. Представшее перед нами место было давно мертво. Сарай и силосная башня сгорели. Судя по всему, огонь тут пылал адский. После пожара остался лишь скелет сарая, и то, что когда-то было силосной башней. Случилось это давно — возможно, несколько десятков лет назад.
Сам остов имел правильную форму. Здания располагались друг от друга на правильном расстоянии, и когда я окинул их внутренним взором, очертания тоже совпали.
Как ни странно, окна в доме были целы, кроме одного, в центре второго этажа. Стекла в паутине трещин, в которых играли солнечные лучи. Посередине, словно зрачок, небольшое отверстие.
Я шагнул на крыльцо и обернулся. О'Коннел прислонилась к капоту пикапа, сложив на груди руки, и не сводила с меня глаз. За ее спиной, спрятанное высокой травой, пролегло шоссе. Верхние этажи больницы были прекрасно видны примерно в четверти мили от этого места.
Я улыбнулся ей и взялся за ручку входной двери. Ручка заскрежетала, но до конца не повернулась. Тогда я перешел к окну и, сложив ладони в виде подзорной трубы, попытался заглянуть внутрь. Увы, там было темно, и я ничего не увидел.
Я толкнул оконную раму, та не поддалась.
— У тебя найдется молоток? — крикнул я О'Коннел.
Та пошарила под брезентом кузова и принесла мне ручку от домкрата.
— Теперь на твоем счету будет еще и взлом, — прокомментировала она.
— На нашем счету, — поправил я.
Еще пару недель назад я бы серьезно задумался, прежде чем нарушать закон. Мать воспитала меня примерным мальчиком. Или по крайней мере законопослушным. Но после смерти доктора Рама, после всего дерьма, которое свалилось на меня в последние две недели, мне уже было наплевать. Взлом, значит, взлом.
Я размахнулся и разнес к чертовой матери окно, после чего аккуратно прошелся ручкой домкрата вдоль рамы, чтобы сбить застрявшие в дереве осколки. И лишь затем заглянул внутрь. В тусклом свете мои глаза различили комнату, заставленную массивной мебелью. Тогда я перебросил ногу через подоконник и забрался внутрь.
— Ты идешь со мной? — крикнул я своей спутнице.
— Иду.
Мы стояли посреди гостиной, заставленной кушетками и стульями. Впечатление такое, будто те, кто здесь жил, в один прекрасный день куда-то ушли и больше не вернулись. На столе стояла чашка. Шнур от торшера по-прежнему в розетке. И все покрыто толстым слоем пыли. В воздухе стоял слабый животный запах.
Я направился к книжному шкафу. Мое внимание привлекла фотография в рамке, явно занимавшая почетное место. Мужчина в морской форме, моего возраста или даже моложе, хмуро смотрел в объектив камеры. Он держал за руку мальчика лет десяти-одиннадцати. Голова слегка наклонена, словно он сомневался в том, что снимок получится. И моряк, и мальчик были узкоглазые, с тонкими носами.
— Господи!.. — прошептала О'Коннел у меня за спиной. — Это же тот самый мальчик!
— Он, — согласился я. — Мальчик на валуне.
Тот самый, чьи портреты мы рассматривали много дней подряд.
Мы с ней переходили из комнаты в комнату, пересекали солнечные лучи с танцующими в них пылинками. Небольшая столовая вмещала стол и шесть стульев. Посередине стола — ваза, из которой торчали тонкие мертвые веточки. Листья на них давно обратились в прах.
На кухне мы обнаружили низкую железную плиту и небольшой, с закругленными углами холодильник. Пол украшало мышиное дерьмо. На кухонном столе — слой плодородной грязи. В почерневшей от плесени раковине — тарелки. Рядом аккуратно скрученная и не тронутая временем змеиная кожа.
Я не горел желанием открывать холодильник, однако в шкафчики заглянул и обнаружил на полках белые тарелки, стеклянные оранжевые миски и высокие стаканы.
О'Коннел кивнула на висевший рядом с задней дверью календарь.
Май 1947 года.
— Черт! — вырвалось у меня.
Я ожидал увидеть пустой дом. Или по крайней мере полный бардак, место сборищ местных подростков, но только не музей. Впечатление такое, что за пятьдесят лет сюда не входила ни одна душа.
— Что-нибудь кажется знакомым? — спросила Мариэтта.
— Пока нет, — ответил я. Впрочем, ощущение было такое, что все это я где-то видел. Словно это копия копии чего-то такого, где я уже был или про что читал в книге. — Давай посмотрим, что наверху.
Лестница охала и стонала под моим весом. Я шел, держась за грязные перила. Наверху оказался короткий коридор с четырьмя дверьми, по две с каждой стороны. Потолок был низкий, словно специально предназначенный для невысоких людей.
Я двинулся направо и толкнул дверь, которая выходила на заднюю стену дома. В небольшой комнате стояла двуспальная кровать, накрытая вязаным голубым покрывалом. Рядом комод и зеркало в раме. На всех поверхностях лежал толстый слой пыли, хотя и не такой толстый, как внизу. Затем я открыл дверь напротив. Единственное окно, выходящее на газон. То самое, покрытое трещинами. Я видел его снаружи.
Это была детская. В углу узкая кровать, над ней спортивный вымпел. Шкаф открыт, внутри, поблескивая, болтаются пустые металлические вешалки. Одежда с них свалилась и теперь лежала ворохом внизу. Две высокие полки. Половина полок заставлена книгами, стоящими слегка вкривь и вкось, вторая половина — стопками журналов. Некоторые упали на пол.
— И снова у тебя то самое выражение лица, — заметила О'Коннел.
Я вошел в комнату и остановился, чтобы поднять с пола журнал. Я уже знал, что это.