— Заговорил богатый — и все замолчали и превознесли речь его до облаков; заговорил бедный, и говорят — Это кто такой? — сокрушенно вздыхал монах.
— Мздою, что уздою, обратишь судью в свою волю, — вспоминал Карпов житейское.
— Угощения и подарки ослепляют глаза мудрых и, как бы узда в устах, отвращают обличения, — разводил руками отец Артемий.
— Не с поста мрут, а от обжорства, — критически замечал воздержанный на еду окольничий.
— От пресыщения многие умерли, а воздержный прибавит себе жизни, — согласно кивал старец.
— С кем поведешься, от того и наберешься, — утверждал Карпов.
— Не дружись с гневливым и не сообщайся с человеком вспыльчивым, чтобы не научиться путям его и не навлечь петли на душу твою.
— Умный смиряется, глупый надувается, — не унимался окольничий.
— У терпеливого человека много разума, а раздражительный выказывает глупость, — не сдавался и старец.
— Редкое свидание — приятный гость. Редкому гостю — двери настежь, — улыбался Федор Иванович.
— Не учащай входить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя, — не спорил монах.
— Я два, а ты одно, — грозил пальцем бывший думный дьяк и продолжал: — Невинно вино, виновато пьянство.
— Что за жизнь без вина? Оно сотворено на веселие людям. Отрада сердцу и утешение душе — вино, умеренно употребляемое вовремя; горесть для души — вино, когда пьют его много, — находился монах и замечал: — Квиты мы с тобой, сын мой.
— Согласен, — кивал Федор Иванович и тут же продолжал: — Тяжело ждать, если ничего не видать.
— Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце, — отвечал отец Артемий.
— Спесивый высоко взлетает, да низко падает, — глубокомысленно замечал Карпов.
— Не возноси себя, чтобы не упасть и не навлечь бесчестия на душу твою, — находился старец, после чего тут же добавлял: — Погибели предшествует гордость, и падению — надменность, — и мягко произносил: — А теперь вроде как у меня поболе стало.
— А надолго ли? — интересовался Федор Иванович и тут же выпаливал не одну-две, а сразу целый ворох. Но и монах не оставался в долгу, находя не меньше.
И так длилось по часу, а то и больше, пока оба не уставали. Заканчивались состязания по-разному, но чаще одолевал Карпов, в голове которого метких слов хранилась тьма-тьмущая. Правда, спустя время такие словесные поединки становились все реже и реже. Виной тому стало ухудшившееся здоровье Федора Ивановича. Даже часы занятий с Третьяком начали постепенно сокращаться, потому что слабеющая плоть Карпова уже не выдерживала нагрузки. И вот пришло неизбежное — седой учитель слег окончательно. Поначалу он подзывал к себе Третьяка и, подоткнув себе подушку повыше, еще пытался кое-чему его научить.
— Не так! — сердился он. — То ты яко Третьяк все делаешь, а должен — яко великий князь всея Руси Иоанн Васильевич.
— Молодой я ишшо, чтоб с вичем меня поминали, — осторожно замечал ученик.
— Великого князя и во младенчестве уже с вичем именуют. То не тебе долг уважения отдают, но титле. Понял ли? И сам себя токмо так именуй, — и дьяк торжественно произносил: — Иоанн! — после чего вновь принимался учить нерадивого: — Смотри как надо. — И раз за разом проделывал исхудавшими руками необходимые движения, добиваясь от своего ученика такой же величавости и плавности.
Иоанн чуть не плача пытался повторить их, но у него почему-то выходило слишком прерывисто, чересчур стремительно или, напротив, нарочито медленно. Не получалось у него и ступать, как подобает.
— Великий князь не должен ходить по земле, яко простой смертный, но шествовать, двигаясь величаво и вместе с тем не мешкая, — втолковывал ему Федор Иванович и грозился: — Вот погоди ужо — встану на ноги и задам тебе перца.
А еще Иоанну изрядно мешала палка, изображающая великокняжеский посох, которую по просьбе Карпова срубил в лесу и ошкурил Стефан Сидоров. То ухватил ее не так, то поставил неправильно, чересчур близко к себе или, напротив — очень далеко, то слишком облокотился на нее — не дед немощный.
А уж с речью была и вовсе потеха.
— Громче! Не шепчи! — и почти сразу же: — Да что ж ты орешь-то?! Куда спешишь без величия? Словеса не тяни — помыслят, что недужный! Да с душой, с душой глаголь, дабы каждый прочувствовал! Конец у слова отчетливо произноси — не жуй его! — то и дело слышал он со стороны постели, и доходило до того, что Иоанн впадал в какой-то ступор. Голова отказывалась понимать что-либо, не говоря уж о том, чтобы изобразить требуемое.
Гораздо легче Иоанну давались занятия по великокняжескому вежеству, как их называл Федор Иванович. Правда, все та же беда с обилием вопросов продолжалась. Хорошо, что князь Палецкий вручил Карпову список с Судебника, принятый во времена Иоанна III Васильевича, но зачастую не выручал даже он. Ведь Судебник — не Библия, про которую нельзя сказать, что тут неправильно записано, даже если бьет по глазам и чувствуется фальшь. Поэтому загнанный несколько раз каверзными вопросами юнца в тупик, Федор Иванович поступил просто:
— Жизнь меняется, и люди меняются. Не всегда к лучшему, но не о том речь. Вот представь — текла речушка. По одну сторону твоя земля, по другую — соседская. Прошло с десяток лет, и речушка высохла, землю оголив. Кому ее отвести?
Иоанн молча пожал плечами.
— Вот так и с Судебником. Староват он стал. Все ж таки полста лет прошло, даже больше. Кое в чем ответа не дает, ибо в те времена об ином и вопросов не возникало.
— А мне как быть? — не понял Иоанн. — Вовсе без него жить?
— То не дело, — покачал головой Федор Иванович. — Надобно, чтоб слово твое мудрое одинаковым для всех стало — от нищего на паперти до боярина знатного. Им же особливо ни потачки, ни спуску не давай. Напротив — стремись принизить тихохонько. У них и так без меры всего.
— А как ворчать учнут? — робко спросил Иоанн, мгновенно ощутив себя Третьяком на конюшне, которому князь Воротынский устраивает выволочку за нерадивость. — Они ведь ужасть какие грозные. Вон тот же князь Воротынский. Он хошь и не из первейших ныне, как ты сказывал вечор, а голову завсегда высоко держит, к тому ж…
— То ты о чести говоришь, а я тебе об умалении их воли. Оно — разное. Честь они пущай блюдут, а вот воротить, что пожелают, не давай.
— Сам же сказывал, — изумился будущий великий князь и процитировал запомнившееся ему поучение: — Умаление прав твоих есть умаление власти и от того быть худу.
— А не будет умаления, — усмехнулся Федор Иванович. — Ты свое при себе оставляй, а боярское умаляй. Да чтоб им не обидно было, не к своим рукам прибирай, то, что ты у них отобрал, а иным раздавай.
— Кому иным? — не понял Иоанн.
— А хошь бы тем худородным, коим при батюшке твоем Василии Иоанновиче выше думных дворян было нипочем не взобраться. Я и сам, считай, лишь чудом в окольничие выкарабкался, да и то под старость. И не думай, что я о своих заботу выказываю, — строго произнес он. — Тут иное. Худородных поднять к себе и приблизить — они сторицей доброту да ласку вернут, а с боярами сколь ни давай, ан все одно недовольство выкажут. Ну, и с народишком тоже малость поделись. Я когда в селище у себя жил, да приглядываться начал, так токмо тогда и понял — ни к чему все эти бояре-кормленщики. Зачем они? Суд от твоего имени чинить? А если он неправый, то кого недобрым словом помянут?
— Их, — уверенно произнес ученик.
— Это само собой, — досадливо отмахнулся Карпов. — Но и тебя тоже, потому как ты их поставил. Пусть сам того не желая, не ведая, что они эдак твоей милостью попользуются, но поставил. А как узнать перед назначением, справный ли человек али нет? Да никак. Чужая душа — потемки.
— А кого же вместо них? — озадаченно спросил Иоанн.
— Куда проще повелеть, чтоб сам народец лучших из своих же избрал. Так-то оно понадежнее будет. Опять же, на ком вина, ежели они худых выберут? Да на них самих, и государь тут ни при чем, — развел руками окольничий. — Опять же и им самим страху больше. Те, кто их ставил, уже не в Москве, до коей далече. Они тут, рядышком. Потому и судить станут по совести да по чести.