– В монастырь!
– Да. Я хочу, чтобы ты думал только о несбывшейся любви, с мыслью о которой я сорок лет ложилась в постель, и писал с меня иконы.
Она не только выглядела на сорок лет моложе своего настоящего возраста, она рассуждала так же, как это делали девочки с Лероса сорок лет тому назад!
– Я теперь единственная осталась, кто любит тебя. Все остальные тебя ненавидят – и родители, и бабушка с дедушкой, и друзья. И твоя дочь. И жена. Теперь, когда она знает, что ты – мой, она, конечно, выбросила тебя из сердца. О ней тебе не стоит больше думать. А я думаю только о единственном мужчине – о тебе.
Он посмотрел на стоявшую перед ним девушку, от которой сейчас зависела его судьба, и сказал себе – нет, ему не будет покоя, пока ее глаза смотрят на мир, которому она больше не принадлежит. Но разве он мог броситься на нее и закрыть эти глаза? Она, разумеется, начеку, к тому же ноги у него глубоко увязли в снегу, руки окоченели, даже глаза застилал какой-то туман.
– Я не художник, – выговорил он, пытаясь подавить приступ паники. – Но я знаком с некоторыми из них, а также с поэтами, музыкантами…
– Я не хочу, чтобы другие старались вместо тебя. Ты ведь пришел, чтобы загладить вину? Вот тебе шанс. – Теперь она уже больше не стеснялась. – Я не позволю сделать из себя анекдот, которым ты станешь развлекать своих клиентов! Я хочу, чтобы ты благословлял память обо мне и почитал меня, как мученицу. Я столько страдала, что заслужила это. И помни: обещание, данное здесь, нерушимо.
– Зефира, пожалей меня! – вскричал он, обхватывая себя руками за плечи, словно боялся разломиться пополам. – Придумай другое искупление. Если я выполню все, что ты требуешь, что же останется мне от моей жизни?
– У тебя останется солнце – славное солнышко. И весна, и лето, и осень. Ты сможешь лакомиться вишней и персиками. Нюхать жасмин, и гардении, и свежеиспеченный хлеб. Слушать, как щебечут птицы. И как смеются дети, и женщины, и мужчины – это самые прекрасные звуки на свете. А самое главное – ты будешь уверен, что иконы, которые ты напишешь, обеспечат тебе память в людских сердцах.
Но только не в сердце жены, которая была ему дороже запаха свежеиспеченного хлеба! И не в сердце дочери, которая была ему дороже солнца. И не в сердце внука, чей смех – этот самый прекрасный из звуков, по выражению Зефиры, – она обрекала его никогда не услышать, чтобы иконами он гарантировал ей вечное почитание. Но дольше торговаться не было смысла. Она была убеждена, что он отнял у нее сорок лет счастья, и не успокоится, если он не пожертвует ей оставшиеся ему годы.
– И лучше тебе начать сразу же по возвращении, – сказала она.
– Будь благоразумна, – взмолился он, чтобы еще немного потянуть время. – Сначала мне придется продать ресторан. Иначе на что я куплю материал для написания икон?
– Хорошо. Даю тебе неделю.
Ему даже не пришлось качать головой – она уже качалась сама собой. И речь его делалась бессвязной. Он проговорил с трудом:
– Неделю? Все равно что просто… отдать его даром.
– Устрой пожар. Тебе выплатят деньги по страховке.
– О господи! – И дрожащими руками он стал стягивать с себя пиджак.
– Что ты делаешь?
– Ты знаешь, жизнь и меня не слишком-то баловала… Но какой смысл ворошить прошлое? Сейчас мне живется неплохо. И я не хочу рушить все то, что созидал на протяжении сорока лет… и оставить ни с чем моих близких из-за ошибки, совершенной в семнадцать лет! – Он попытался расстегнуть рубашку, но пальцы отказывались служить, и, поскольку, ноги уже едва держали его, он просто рванул ее на груди. – Нельзя всегда побеждать. Надо уметь признать поражение. – Он стянул с себя и рубашку. – Не могла бы ты расстегнуть мне брюки? Не хочу, чтобы на мне что-то оставалось, когда придут меня хоронить. Вся моя одежда пропахла рыбой, но ведь я не рыба.
Она не может не поверить умирающему, решил Лукас. Он сейчас закроет глаза, и она расстегнет ему брюки. Но Зефира не трогалась с места. Она молча, испытующе смотрела на него. Обдумывала возможность компромисса или же пыталась угадать, что им движет на самом деле?
– Расстегни же мне, пожалуйста, брюки, – повторил он, надеясь, что она успеет это сделать прежде, чем он совсем заледенеет. – У меня пальцы не гнутся.
Но Зефира продолжала стоять на месте.
– Я хочу лишь, чтобы меня помнили и любили, – проговорила она.
Лукас с большим трудом взял себя в руки, потому что она легко впадала в гнев. Потом как можно мягче, насколько позволяли ему клацающие зубы, выговорил:
– Зефира, я не могу вернуться назад. Ты не только лишила меня воспоминаний, ты теперь лишаешь меня всех надежд.
– Твоя надежда – я! Твоя единственная надежда. Ты будешь жить ради меня.
Он хотел сказать, что слишком стар, чтобы сделаться посмешищем, удалившись в монастырь и рисуя с нее иконы! Гораздо лучше, в тысячу раз лучше и мудрее лечь здесь на снег и кончить все разом.
Но какая в этом польза? Мертвых интересует лишь одно. Лукас усвоил это ценой жизни. И он сказал:
– Я никогда не смогу думать только о тебе одной, Зефира. Разве что я присоединюсь к тебе прямо здесь. Может, в твоих глазах мне по-прежнему семнадцать лет, но таммне уже давно не семнадцать. И только любовь семьи и друзей может облегчить старческие немощи. Смерть просто счастье по сравнению с теми муками, на которые ты меня обрекаешь. – И попытался сам расстегнуть брюки.
На глазах девушки выступили слезы.
– Я не хочу, чтобы ты умирал, – сказала она. – Здесь нет ничего, кроме воспоминаний, а ты меня ненавидишь. Я не хочу, чтобы ты меня ненавидел.
Она сейчас выглядела такой же беспомощной, какими они с Лукасом были в семнадцать лет на морском берегу, когда желания и надежды переполняли их сердца. Но Лукасу давно миновало семнадцать. Увязая в снегу, он сделал несколько шагов вперед. Подойдя к ней, он прижал голову девушки к своему плечу.
– Прости меня.
Она подняла к нему лицо. В ее глазах стояли слезы, распухшие губы дрожали. Он взглянул на них и проговорил:
– Моя юность.
Она закрыла глаза, и все исчезло.
44
– Ваш муж жив, – сказал врач. – Пожалуйста, сядьте.
Иоланда села. За окнами вставало солнце, позолотив заснеженные крыши домов по другую сторону улицы.
Он жив, повторила про себя Иоланда с надеждой. Он не умер, сказала она себе, и все ее тело затрепетало. «Он жив!» – хотелось крикнуть ей, но доктор с бесстрастным лицом продолжал говорить о том, как оксид углерода проникает в кровь через легкие и образует соединение, которое мешает крови переносить кислород к тканям и органам. Чем старше пострадавший, тем он более уязвим, особенно если это курильщик, добавил доктор и присовокупил еще такие слова, как карбооксигемоглобин, стабилизация, интубация, искусственная вентиляция и отек мозга.
Вместо того чтобы уточнить смысл услышанного, Иоланда взглянула в сторону Алекса и Марселя. «Не унывайте», – захотелось крикнуть ей. Он жив! А если жив, то поправится. Но тут же вспомнила про снотворное и закусила губу. Как же он поправится, если сам захотел умереть?
– Зрачки по – прежнему не реагируют на свет, – продолжал вещать эскулап. – Нет перистальтики. Сердце слишком слабое, чтобы эффективно перекачивать кровь, и происходит ее возврат в венозную систему.
Но что бы все это ни значило, он все-таки жил! Она почувствовала рядом его тело, с такой же, как у нее, гладкой кожей, только теплее. Он всегда был такой горячий, что мог согреть постель за считаные минуты. «Мой портативный секс-обогреватель», – шутливо называла она его. И теперь она дала клятву – когда он отсюда выберется и она объяснит ему, чем на самом деле занималась накануне вечером, то они поднимутся вместе на холм, найдут там ту самую скамейку и на ней повторят тот сладкий, долгий и жизнеутверждающий поцелуй. Даже если на улице будет стоять двадцатиградусный мороз! Уж он сумеет ее согреть.
Шум в ушах стих, и голос врача зазвучал отчетливей. Она даже разобрала целое предложение.