В лесу, там, где потоки солнечного света нагрели воздух, роятся насекомые, они принимаются жалить нас, когда мы проезжаем мимо.
Лошади мотают головами и фыркают, пытаясь их отогнать, но мы едем быстрой рысью, и все, кроме самых больших мух, не поспевают за нами. Не знаю, что будет, когда лошади устанут. Болотистые земли севернее Йорка лежат в низинах и влажны даже зимой, а жарким летним днем они кишат комарами и мошками.
— Капитан Андерсон?
— Мой господин?
— Где мы будем менять лошадей? Или мы не будем их менять?
— Я пока не решил.
Я знаю, какой приказ отдал бы в подобном случае сам, но в этом путешествии командую не я.
— Не бойтесь, мой господин, — спустя мгновение произносит Андерсон, — у нас достаточно припасов, и приняты все меры предосторожности и все для того, чтобы надлежащим образом позаботиться о делах его светлости.
— Не сомневаюсь, — отвечаю я.
Я и вправду в этом не сомневаюсь. Ричард Глостер всегда был таким и благодаря этому, а не только своей королевской крови заручился верностью людей и доверием своего брата, которого я потом научился называть королем Эдуардом. Разве я не сделал Ричарда своим главным душеприказчиком, хотя он и взял меня в плен и будет моим врагом до самой смерти?
Люди не похожи на ястребов: у нас есть верность. Она у нас в природе. Верность дает нам безопасность, потому что нет человека настолько сильного, чтобы он не нуждался в других людях — в сеньорах и слугах, в исповеднике и священнике во время мессы.
Есть те, кто становится нашим компаньоном случайно или согласно плану, чья дружба не терпит приказов и поклонения — по крайней мере, до тех пор, пока их верность другим не заставляет их уйти.
Никто, имеющий таких сестер, как Елизавета и Маргарита, и такую мать, как наша матушка, не может свысока смотреть на женщин. Хотя я так и не нашел доброго товарища в своей первой жене. В ней было все, что полагается иметь жене, но мы плохо подходили друг другу. Во втором браке я надеялся возместить все, что упустил в первом. То, что я так и не смог влюбиться в Мэри и не смог даже уберечь ее, — не самая малая моя вина, за которую я должен вымаливать прощение.
У меня нет надежды в этом мире, но я уповаю на прощение в следующем.
Только одна маленькая вспышка надежды, как танцующее насекомое, не покинет меня до конца. Луи, быть может, на свободе, а в опасные времена нет более ловкого человека. Эта искорка должна утешать меня, и она воистину утешает. Но в то же время я боюсь за него. Когда среди правителей королевства столько мерзавцев, когда так много тайн, угрожающих множеству храбрых и могущественных людей, даже человек вроде Луи — ради моего блага и ради блага Неда — может зайти слишком далеко в столь хорошо знакомом ему мире теней. Возможно, в этот момент он как раз бежит в свои гасконские земли. Или его уже схватили…
Но в подобное мне нелегко поверить: для этого он слишком умен. А если он бежал… Он сделал это ради политики, не из страха.
Я утешаю себя тем, что наша любовь простирается дальше нынешнего времени и вынесет все. Я буду верить, что она еще жива и будет длиться вечно.
Теперь местность вокруг нас более открытая, на востоке сквозь дымку светит солнце.
Мы едем на запад, и я не могу не поддаться желанию повернуться и посмотреть на светило. Я жажду этого: так луна сквозь закрывающие ее облака притягивает души любовников. Так сквозь дым благовоний к огромным свечам святилища тянутся души пилигримов, туда, где они могут наконец прикоснуться к Богу. Моя душа устала, как душа пилигрима. Я должен верить, что этот день — день моего последнего земного паломничества, хотя никто не может знать, чего попросят у его души по другую сторону смерти.
Уна — Вторник
Свернув на подъездную аллею со Спарроу-лейн, я вижу, что оконные рамы Чантри еще больше облупились, а на переднее крыльцо — крыльцо пилигримов — упало несколько черепиц. Выше, в одном из окон, к верхней части занавески прикреплен флаг с портретом Че Гевары, на подоконнике другого окна лежит нижнее белье и пара теннисных туфель. Но сам массивный дом выглядит в точности, как раньше: широкий, прочный, из розоватого кирпича, с остроконечной крышей, построенный с тщательно продуманной простотой.
Дом вырос из средневековой часовни, и мой поствикторианский дедушка не сделал никаких вульгарных улучшений и переделок здания, в которое влюбился. Это чистая, неприкрашенная готика — остроконечные арки, короткие балки, торчащие из стены и поддерживающие главные стропила, узор, похожий на каменное кружево. Я не помню самой часовни, только ее руины, и они не изменились. Те же остатки каменных стен, теперь укутанные густой травой, просмоленные подпорки и заржавленные болты, поддерживающие заднюю стену дома: без них она бы ни за что не выстояла.
Тут и там я вижу мусор: гниющий мешок, пивные бутылки, окурки. За домом, по другую сторону сада, — мастерская, длинная, приземистая, тоже из розоватого кирпича. Ее построили, чтобы было где разместить прессы, кладовые и переплетные машины и все принадлежности столь древнего ремесла и искусства.
Прошлой ночью шел дождь, и теперь слегка пахнет яблоневыми деревьями и землей. Чувствуется даже слабый запах чахлых роз, которые каким-то образом все еще пробиваются сквозь душащую их траву.
Мои воспоминания тоже почти удушающие.
Я помню: в тот день, когда Марк явился в Чантри, только что прекратился дождь, и запахи сада были такими густыми, что я почти могла их видеть. Я сидела перед домом, на крыльце пилигримов, и смотрела на последствия празднества моих кукол. Берти — бигль из соседнего дома — в конце концов не захотела быть благородным боевым конем. По крайней мере, когда я попыталась всунуть ноги моей куклы Голли под ошейник, чтобы та ездила верхом и была победительницей на коронации. Даже медвежонок Смоуки полетел в сторону, когда Берти пустилась наутек.
Я услышала скрип гравия: мальчик чуть постарше Лайонела толкал велосипед по дорожке. Это не был мальчик мясника или булочника, и на нем не было почтовой формы.
— Извините, мисс, — громко откашлялся он. — Не подскажете, как пройти к «Солмани-Пресс»?
Я спрыгнула с крыльца, выудила медвежонка Смоуки из лужи и пристроила на солнышке сушиться.
Это было интересно.
— Я покажу.
Посетители поднимались на крыльцо пилигримов и звонили в большой колокол у парадной двери, а торговцы сворачивали на тропу, что вела вдоль дома, и стучали в заднюю дверь. Члены семьи входили и выходили в любую дверь, которая не была заперта, а мы, дети, пользовались окнами не реже, чем дверьми.
Я не была уверена, что делать с этим мальчишкой, но твердо знала: было бы грубо спросить его, кто он такой. Поэтому я только поинтересовалась:
— Ты ищешь дядю Гарета?
— Дядя Гарет — это Дж. Приор, эсквайр? Мальчик говорил как местный, его одежда была такой же потрепанной, как у Лайонела, но не заштопанной и явно великоватой для него. Как и моя, потому что сперва мои вещи носила Иззи, а иногда и Лайонел тоже.
— Да, это он. — Внезапно меня осенило: — Ты по объявлению?
«Требуется старательный мальчик для выполнения общих обязанностей, — написал дядя Гарет на карточке, которую выставил в окне газетной лавки. — Обязательно честный и трудолюбивый. Пять шиллингов в неделю плюс обед. После трехмесячного испытательного срока — до десяти шиллингов. В субботу работа на полдня. Обращаться к Дж. Приору, эсквайру, „Солмани-Пресс“, Чантри, Спарроу-лейн, Нью-Элтхэм».
— Да.
Мальчик наклонился, все еще держа свой велосипед, поднял мою уродливую куклу и пригладил ее волосы там, где их изжевала Берти.
— Это твоя?
Я кивнула.
Голли была все еще немножко обслюнявлена, но не настолько, чтобы тетя Элейн заметила и решила выстирать ее. Мне не нравилось, когда Голли пахла мылом.
— Ты можешь показать мне дорогу? — спросил мальчик. — Не хочется опоздать.