Софи говорит, что после каникул мать отправит ее в Лозанну, сменить обстановку и окружение.
— И это уже решено окончательно? — робко вопрошает Райнер.
— Да, решено. В пансион.
Софи уже сейчас радуется совершенно иной среде и чужому языку.
Райнер спрашивает, зачем же ее так тянет вдаль, когда все хорошее находится так близко, а именно здесь.
— Зачем тебе нужно это чужое окружение? Тебе бы лучше заняться усмирением чужого и незнакомого зверя — во мне. Я сейчас охотно совершил бы с тобой половой акт, но таковой унижает женщину. По этой причине мне необходимо вышеупомянутое усмирение.
— То, что я устроила в спортзале, событие более грандиозное, чем всякие ухаживания и признания в любви. Событие воспламеняющее.
Райнер говорит, что она, разумеется, не хочет покидать его и сейчас об этом просто так болтает. И в доказательство того, что она пользуется его безграничным доверием, он хочет лишь ей одной поведать кое-какие свои мысли о романе Камю «Чума», это следующая книга, которую они будут читать вместе. Только пусть она никому не рассказывает.
Софи кончиками пальцев холодно отодвигает его в сторону и здоровается с родителями своего партнера по вальсу, которые с ней знакомы и расспрашивают о планах на будущее, в ответ на что им также сообщается о Лозанне. Это находит их одобрение, равно как и тамошние возможности для занятий спортом.
Анна дышит Софи в затылок, покрытый светлыми волосами. Ей хочется рассказать кое-что о своем собственном характере. Такой словоохотливой она давно не была. Анна констатирует, что характер определяется слепой ненавистью ко всему свету. Пусть Ханс и ее тоже хотя бы раз поднимет, как только что поднимал Софи. Ханс говорит Анне, чтобы та сгоняла и принесла ему бутерброд с колбасой. Анна ракетой срывается с места и уносится прочь.
Тем временем Райнер и Ханс повисают на плечах Софи, соответственно один на левом, а другой на правом, и вовсю убеждают ее вместе с ними покинуть этот тягомотный школьный праздник, чтобы продолжить дискуссию. Райнер вдобавок дает торопливые пояснения по поводу современной музыки, которая как раз сейчас звучит из магнитофона. Не нужно Софи ехать ни в какую французскую Швейцарию. Ханс начинает вторить: Швейцария, Швейцария лишь после того, как ему объяснят, где находится Лозанна.
Софи высокомерно стряхивает с себя их руки, которые желают ей добра, но за дело берутся из рук вон плохо, она возвышается над ними, подобно злому плотоядному растению, умерщвляющему насекомых своим клеем и не терпящему каких бы то ни было помех. Она уедет хотя бы ради того, чтобы больше не видеть их обоих.
— Полагаю, это ваши маленькие поклонники, милая Софи, — усмехается мамаша ее партнера по вальсу, — ну, что же, желаю приятно провести время, голубушка.
Анна возвращается, стискивая в руках бутерброд с колбасой, Ханс, перенервничав, сметает с него кружок салями, сдергивает огурчик, Анне можно доесть оставшийся невостребованным бутербродный остов. Расходы он ей оплатит. Анна ест и сразу целенаправленно устремляется в сортир, чтобы вытошнить, будем надеяться, что там свободно.
Райнер говорит, что, возможно, он убьет себя. Это наверняка привлечет внимание Софи. Потому что иначе он проскользнет сквозь ячейки сети и исчезнет, словно и не бывало его вовсе. Миру свойственно нежное равнодушие, считает Камю. Нужно пройти сквозь его враждебность, оставив ее позади, говорит Камю. Если тебя лишили последней надежды, то настоящее оказывается полностью в твоих руках, тогда ты сам становишься единственной реальностью, а все остальные — лишь статисты. Чем они и без того являются.
— Ты никогда не произнесешь ни одной фразы, которую бы до тебя уже не сказал кто-нибудь другой, — ядовито-ласково замечает Софи.
— Как раз потому, что все сказанное на свете мне уже известно. Там, где погасла жизнь, вечер напоминает унылое перемирие, как учит нас Камю.
Ханс со всего размаха бьет себя кулаком по черепу, который отзывается гулом полого внутри предмета. Наружу не выходит ничего оригинального, а только вполне привычная Хансу ругань, когда мастер ему говорит, что он где-то там полюса в проводке перепутал и сейчас пинка в задницу получит.
Увечный отец подскакивает к ним на своих костылях и говорит Софи, что, по всей вероятности, она и есть малышка-подружка его сына, просто отлично, потому что деваха она что надо, из тех, с какими он в молодости частенько, бывало, барахтался, а теперь пореже, ведь времени на баловство у служивого человека остается мало. Однако и в данной области есть еще чему у него поучиться его сыну Райнеру, которому до него далеко.
Мать Анны и Райнера пожирает глазами фасон вечернего платья Софи. Интересно, способна ли ее швейная машинка создать такое вот чудо из шифона, или это органди? Нет, точно не синтетика.
Анна как клещами стискивает запястье матери. Вот уже несколько месяцев она и не прикасалась к этой руке. На какое-то мгновение обе женщины поневоле становятся святой Марией и святой Марфой, поневоле, вот только у святой Марии один только сын был, а дочери не было.
Ханс судорожно сглатывает слюну. Сколько ее, слюны этой, а ведь за весь вечер пива толком и не выпил.
Софи отряхает с себя все и безвозвратно уходит.
После себя Софи оставляет две пробоины, по одной в Хансе и в Райнере, чего она, однако, не ощущает.
Когда дружок девушки, отдыхающей летом в деревне, снова возвращается в город, она ему говорит: «Ты уходишь, но многое остается». Остается многое, что он оставил. Здесь, однако, мало что остается, из чего можно было бы извлечь пользу, здесь вообще не остается ничего.
Фрау Витковски двумя ладонями, третьей у нее нет, прикрывает наготу бархатного бантика и шелкового цветка, но они все-таки бестактно проглядывают у нее сквозь пальцы и производят скверное впечатление. Впечатление, которое производит господин Витковски, ничуть не лучше.
Анна тоже уходит, никем не замеченная, действительно, никто в ее сторону и бровью не повел. После нее не остается ничего, даже крохотной зазубрины на паркете от металлической набойки каблука. То есть вообще ничего.
***
Ханс выходит из заводских ворот, Анна с улицы приближается к нему. Она хочет сказать что-то толковое, чтобы он увидел, что и так она тоже умеет. Ей хочется сказать, как хорошо, что меня не пускают в Америку, потому что теперь сможем вместе позаниматься летом, чтобы тебя приняли в вечернюю школу. Но, как часто случается, она ничего не произносит, а просто начинает плакать как дура. Анна в голос ревет на глазах у всех, на виду у чужих людей, которые целый день вкалывали и оттого имеют право провести вечер в неомраченном ничем покое, она вкладывает всю свою разъеденную почти насквозь душу в этот вой и тем самым обнаруживает доброе начала. Плакать может лишь тот, кто не зачерствел и не ожесточился окончательно. Губы уродливо кривятся, гримаса искажает лицо. Женщина никогда не выигрывает от такого выражения на лице, она всегда проигрывает. И все же Ханс ощущает что-то похожее на сострадание, когда он видит, как плачет всегда высокомерная и независимая Анна. Быть может, это и не сострадание вовсе, а некий чисто мужской рефлекс — защищать слабых. Рефлекс срабатывает и вступает в действие, когда мужчина видит льющую слезы женщину. Он обнимает эту конкретную, плачущую здесь женщину и быстро уводит ее прочь, чтобы не заприметили товарищи по работе.
Он говорит: — Что такое, Анни? Чего ревешь? Ну ладно тебе!
Анна говорит, что она в отчаянии, слова сбивчиво исторгаются из нее, слова страха и ненависти, приправленные щепоткой зависти к Софи. Ханс говорит, что некрасиво завидовать человеку, ну чем она виновата, что семья ее занимает такое положение.
— Ты ей зла желаешь?
Анна взревывает на октаву выше.
— Пошли, я тебя домой провожу, мы ведь почти рядом живем. Ну, успокойся, — и она постепенно успокаивается. И вдруг она смотрит на Ханса совершенно иными глазами, глазами любви, которая заметила, что она — любовь настоящая. Ханс смотрит на Анну совершенно иными глазами, глазами мужчины, глазами защитника, который сильнее. Может быть, это чувство дружбы, которая заметила, что и она тоже настоящая. Эта дружба такая, что с другом идут через все ямы и буераки, преодолевая вместе тяжелые времена.