Окно было завешено толстой шторой. Под потолком горела яркая лампочка. Сержант Шнурко выпятил нижнюю губу и играл карандашом.
Где-то включилось радио, и заиграли гимн. За стеной упал стул. Отчетливый женский голос произнес: «Чего ты так вскочил? Никто ведь не видит…» Сержант Шнурко встал и вздернул подбородок. Он даже пытался петь, но получалось тихо и шершаво. Потом он сел. Крякнул, словно не был доволен своим пением. Гимн кончился. Женский голос за стеной сказал: «Мент-то наш, бедолага, снова развлекается. Задержанного привел». «Бу-бу-бу-бу», — ответил мужской голос, и раздался звонкий хохот.
— Подошел сюда, — сказал сержант Шнурко.
Сенечка снова вышел из клетки.
— Сел. Будешь подписывать протокол?
— Мы не в Америке, — сказал Сенечка. — У нас цивилизованное государство. Вы нарушаете все нормы поведения должностного лица.
Сержант Шнурко смотрел непонятно.
— Я корреспондент государственного издания, — продолжал Сенечка. — Завтра же вас уволят из милиции. Достаточно будет одной моей статьи и заявления в прокуратуру.
Сержант Шнурко сжал кулаки и взмахнул ими. Но смотрел не на Сенечку. Сенечка даже оглянулся — нет ли кого за спиной.
— Вот так всегда! — закричал сержант Шнурко. И смахнул со стола все бумаги, после чего ударил кулаком по приемнику. Приемник сорвался со стены и разбился. Сенечка отпрыгнул.
— Все вы одинаковы, — сказал сержант Шнурко и погрозил пальцем. В носу у него набухала сопля. — Правила поведения знаете! Прокуратура! Уволят! А меня, между прочим, давно уволили, — вдруг тихо сказал он и вытер нос. — Президентская программа. Облагораживание милиции. А Старобабин ворует! — снова закричал он. — В тюрьме телевизоры понаставили, компьютеры, домой на выходные отпускают. А я, между прочим, свое дело любил. С преступностью боролся. Не пряником, а кнутом..
— Прекратите немедленно, — сказал Сенечка.
Сержант Шнурко побагровел.
— Вот посмел бы ты мне так сказать в добрые времена! Живо бы тебя к порядку призвали. А теперь… Эх! Милиции не боятся. Мимо идут — даже в землю не смотрят. Вообще замечать перестали. Стражи порядка в официантов превратились. «Чего изволите?», «Позвольте вас попросить!» На лыжах бегают. На коньках. Плавают, как бабы. Тьфу… Ничего! Скоро вся уголовная сволочь-то повылезает, позарится на халяву. Вот тут-то мы и поднимемся. Погоним ее, как встарь. Старая гвардия! А такие, как ты, умненькие, — продолжал он, — снова у нас запоете. А ну, встать!..
И он схватил Сенечку за руку.
Сенечка выпрямился.
Сержант Шнурко схватился за стену и выровнял полет. Он был круглый и тяжелый. Остановился, держась за батарею.
Сенечка отдышался.
— Я жил в Америке, — сказал он. — И даже канадцев французского происхождения не боялся…
Сержант Шнурко набычился и потирал вывихнутый локоть.
— А я-то думал, что проснулся, — со смешком сказал Сенечка. — Ты, сержант, молодец. Даже спасибо тебе за приключение. Я словно в своем детстве оказался. Только мираж-то этот вечный. Никакой старой гвардии. Все, прощай…
— Постой, парень!
Сержант Шнурко сопел и смотрел в пол.
— Ну их всех… — сказал он. — Ты, я вижу, тоже ничего в этой новой жизни не смыслишь… Заходил бы иногда, что ли?..
* * *
…бросил собачий череп. Окно разбилось. Я пошел по улице. Потом подошли двое черных. В белых жилетках и трусах. Жмурились на солнышко. Я тоже давай жмуриться. Солнышко для меня далекое и родное, а они — нет. Говорят:
— Ну что? Как там твоя русская национальная идея?
Мне стало интересно. Они что, газеты читают?
— Впервые слышу.
Один худой и подвижный, а другой — баскетболист. Баскетболист говорит:
— Чем расплачиваться будешь?
Где-то я их видел. И они меня видели. Не помню.
У подвижного ножик. У баскетболиста, как ни странно, мяч. Повторил свой вопрос мокрыми губами. Отвечаю:
— Позволю тебе отсосать у меня. Только недолго…
Все было быстро. Подвижный ткнул баскетболиста ножиком. Глубоко. И совсем не в мяч. А потом боднул светофор. Светофор дрогнул и зажегся. Я говорю:
— Выворачивай карманы.
Подвижный (впрочем, уже не подвижный) сморщил рожицу. Протянул свернутую бумажку.
Я пошел в переулок. По стене ползали сороконожки. Присел на лестницу, на пятой ступеньке. В бумажке трава. Закурил. Прижег сороконожку. Стал считать. Тридцать две секунды. Потом подохла.
Вспомнил, где их видел. Кто-то лез в окно. Я подошел. Они стояли. Говорят:
— Это твоя машина?
Смотрю: старый «Форд». Измазан каким-то дерьмом.
— Моя.
Подарил им этот «Форд».
Они сказали, что снимают кино. Машина нужна им для взрыва. Потом они попросили деньги на съемки. Я сказал, что буду в доле, иначе не дам. Потом они…
В небе между домами полетел самолет. Значит, летают еще. Наверное, китайский. Не боятся летать над городом. Впрочем, ракет здесь уже не осталось. Какие рассыпались, какие продали Ирану… А на истребителях, какие еще исправны были, летчики все на Кубу рванули. Загнали их там по тысяче долларов, работу себе нашли. Я об этом в новостях слышал, Си-Эн-Эн тогда еще не закрыли…
Нет, это другие. Видел еще раньше. В колледже. Того, который на нож напоролся, зовут Мак. Он хвастался, что гей. Выяснилось, врал. Потом ему вкололи полторы дозы прямо на занятиях. И он валялся на куче ободранной штукатурки… А второй, Луи, залезал на чердак и блевал там. Пока его не сбросили. У него еще сестра была, у которой серьги выдрали…
Наверху открылась дверь. Выглянула китаянка. Я ошалел, когда увидел. В таком гнилом доме… Может, все-таки японка? Она говорит:
— Иди сюда.
Нет, китаянка. Я поднялся. Спрятал траву в карман.
— Заходи.
Я зашел. Слышу:
— Сюда только черным ходом можно попасть. Это ничего. Подъезд все равно вонял. Теперь обгорел. Почти не воняет. Пак его заколотил досками. Никто не проломит.
— Это почему? — спрашиваю.
— Он гвозди воткнул и смазал чем-то желтым. Ты туда не суйся.
Она маленькая, темнолицая. Все время грозит кому-то пальцем. Не мне. И кожа на лбу во все стороны ползет.
Хвать меня и тащит.
— Я все выкрасила, — говорит. — Кроме потолка. Но ты на потолок не смотри. Ты смотри в окно. Во всем районе только один канадец. Да и тот однорукий. Хороший район. Здесь мэр жил, пока его не переизбрали.
— А теперь он где живет?
Она уставилась на меня.
— Его же переизбрали, — говорит. — Прямо в этом доме. Давно. Хочешь чаю?
Я спросил:
— А если я не захочу смотреть в окно?
Она забегала.
— Так ты что, не покупатель?
— Нет.
Она остановилась.
— Я же сегодня уезжаю, — сказала. — У меня денег не хватает…
Я достал траву. Опять закурил.
— Двести долларов! — крикнула она. — Покупай!
— Мне очень жаль, — говорю.
Она прищурилась:
— Вежливый… А мне насрать. Сто пятьдесят! Выкладывай.
Замолчала. Дергалась, как кобра. Я говорю:
— Пятьдесят.
Она что-то крикнула по-своему. Вижу, рот у нее поехал вниз. Тихо говорит:
— Ведь последний программный рейс. Потом обычные пойдут. Там дорогие места… Ладно! Бери за сотню!
— Ладно, — говорю. — Сотня так сотня.
Взяла. Перестала грозить пальцем. Стала совать лист на владение. Я говорю:
— Ключ давай. И второй тоже.
Сел, играю ключами. Она стала вертеться, собирать сумку. Потом вышла на середину комнаты, вроде как запоет сейчас. Слышу:
— У меня месячные…
Я только привстал. Она давай дальше вертеться. Испугалась. Трава закончилась. Смотрю в окно — те ушли. Баскетболист, наверно, сам ушел. Не мог же тот, второй, его волочить…
Она вещи собрала. Я смотрю вполглаза. Стоит в углу. Беседует с кем-то. Вижу, что-то мокрое. А это зеркало, все в пыли. А по нему слезы текут. Я говорю:
— Ты чего?
Она:
— Раньше я была другая. Красивая. А сейчас зубы гнилые. Если присмотреться. Хочешь, поехали со мной?
— Вот еще, — говорю. — Только я квартиру купил…