Оро они приветствуют точно давно утраченного друга. Может, так оно и есть. Они бегают за ним по пятам, хватают его за руки, дергают за них, карабкаются по его ногам, обнимают его за шею длинными тонкими лапами.
Мы поднимаемся на гору, что сразу за зоопарком. На одном плече у Оро восседает мартышка, двух других он ведет за лапы. Еще двадцать-тридцать неумолчно тараторят у нас за спиной. Матери и младенцы выглядывают из придорожных кустов, прослеживая наш путь. Пытаюсь подружиться со здоровенным малым, что шествует во главе когорты рядом со мною, но всякий раз как я оборачиваюсь и пытаюсь поймать его взгляд, он пригибается или отворачивается. Стоит ли удивляться, если в Японии даже мартышки, и те японцы?
Тропа сужается, подъем делается круче. Проходим участок голой земли, обнесенный низкой каменной оградой. Из земли торчит с полдюжины махоньких каменных фигурок. Приглядевшись повнимательнее, вижу: это толстенькие каменные пенисы, наряженные в кукольную одежку — в бумазейные юбочки или переднички, в крохотные чепчики с оборочками. У основания одного из них — усохший апельсин.
Волоски на моих предплечьях и загривке встают дыбом.
— Это что такое?
Оро оглядывается через плечо.
— Святилище мертвых младенцев.
— Здесь похоронены мертвые младенцы?
— Может, и нет. — Он на мгновение задумывается. — Святилище, посвященное абортам японских женщин. Не мертвым младенцам, нет.
На нас наползает синий туман. Сквозь просветы в низкорослом лесочке промелькивает серое море. Внутри частокола почти у самой вершины стоит розовый храм размером с кукольный домик, с улыбающимся каменным Буддой в дверях. Странно в храме вот что: в громадное лиственное дерево, росшее снаружи у самой ограды, попала молния, оно рухнуло, сокрушив ворота, и жухлые листья — у самых ног Будды. Вместо того чтобы убрать ствол, кто бы уж тут ни распоряжался, увенчал и ворота, и его изящной деревянной аркой, так что теперь мертвое дерево тоже стало частью храма, как гиены у Кафки: они так часто вторгались в святилища, что их набеги стали частью ритуала.
— Мне этот храм нравится, — говорю Оро, подныривая под арку и перебираясь через шероховатый, затянутый лишайником ствол. — Мне кажется, есть в этом что-то правильное: дерево уничтожено почти под самый корень, но самим своим уничтожением становится частью чего-то другого.
Оро стоит на краю пропасти, неотрывно глядя вдаль.
— Чудесный вид, — роняет он.
Зажигаю ароматическую палочку, оставляю монету в 500 иен в жестянке из-под зеленого чая «Твайнингз Ганпаудер» на алтаре. Переступаю через ствол обратно, наклоняюсь, проходя через арку, присоединяюсь к Оро на краю. Весь мир словно поделен на пласты: синий туман, пеленой повисающий в воздухе, медленно клубящиеся пурпурные облака, серые зубчатые очертания Внутреннего моря и низкие синие горы Хонсю за ними.
— Оро…
— Мой отец…
А в следующий миг земля у нас под ногами превращается в желе. Она волнуется, колышется, извиваясь, уходит из-под ног. Предводитель моей когорты, забыв о застенчивости, вспрыгивает на меня и обвивает мой таз лохматыми серебристыми лапами.
— Оро, что?..
С вершины горы доносится скрежет. Серая глыба размером с фургон срывается с места и медленно катится в нашу сторону. Камешки поменьше и щебень с грохотом сыплются вниз точно затвердевший дождь. Ряд елей на хребте над нами вибрирует и с треском рушится. Мама-мартышка с малышом на спине цепляется за мою лодыжку.
Я абсолютно спокойна. Даже счастлива. Чтобы встретить смерть, место не из самых худших.
Оро открывает рот и поет: «Bleu, bleu, l’amour est bleu…» [116]
Душещипательная французская песенка времен моего отрочества. Поднимаю глаза на него: земля ходит ходуном вверх-вниз.
— Откуда ты ее знаешь?
— Это один из хитов моей матери.
Глыба отскакивает от скального выступа над нашими головами и обрушивается на землю в нескольких футах от нас. И хотя земля еще колеблется и прогибается, валун стоит смирно, не рыпается. Камни и галька со свистом проносятся мимо и срываются в пропасть.
Земля под нашими ногами снова недвижна — и кажется еще более необъятной, чем прежде.
— Славное землетрясение, — говорит Оро, пока мартышки с него слезают. — Не особо сильное.
— Славная песенка, — отвечаю я. Мой парнишка отпускать меня, похоже, не собирается. Скалит белые зубы, когда я сдвигаю его левую лапу с того места, где ей не место.
После ужина Оро провожает меня по крытой галерее, что ведет от основного строения к маленькому деревянному павильону без окон. Мы, должно быть, смотримся ужасно по-японски: семеним по свистящим доскам в лунном свете в наших белых юката, испещренных темно-синими квадратиками. Внутри — суровая простота: кедровые, с выбранными пазами стены и наклонный потолок, дверь на колышках, вдоль одной стены — скамейка, а в центре — деревянная бочка высотой почти с меня; к ней подводят ступеньки. К потолку тянется дым. На верхнюю ступеньку кто-то поставил поднос с керамическим кувшином и двумя лакированными блюдцами.
Оро извлекает из складок одежды небольшую блестящую коробочку. Открывает ее, выкладывает на скамейку стеклянную трубочку, наполненную серебристой жидкостью, и набор шприцев.
— Мы ведь не ширяться собрались? — спрашиваю.
— Только не в вену, — уверяет Оро. — В мышцу. Безопасно, но приятно. С «Пустотой» так лучше всего. Сразу забирает.
— Не знаю, Оро. Я не игловая.
— Я тоже. Это очень просто. Ты же знаешь, как колоть витамины?
Я качаю головой.
— Витамины я пью в таблетках.
— Все о’кей. Не хочу тебя пугать.
До чего странно. С Питером, — как ему шло его имя! — я в жизни не испытывала потребности разделить ширево. Это был его кусок радости, а я — так, «на подхвате». А теперь вот, даже если Оро предложит мне колоться внутривенно, так я завсегда. Хочу быть с ним, остальное не имеет значения. А ведь он даже этого не просит.
Наконец говорю: «Пустота — это все», — и оголяю бедро.
Оро вставляет иглу в конец трубки, смотрит, как стеклянный цилиндрик наполняется серебром. Ногтем указательного пальца постукивает по стеклу, выбрасывает несколько капель в воздух и вводит иглу мне в плоть. Чувствую, как жидкость вливается в меня и, пульсируя, растекается под кожей.
Спустя какое-то время он указывает на перед моего юката. Опускаю глаза. Над обеими моими грудями — влажные круги.
Оро развязывает на мне пояс и распахивает ткань. Соски сочатся вязкой жидкостью, прозрачной, точно слезы.
Он проводит языком по левому соску.
— Молоко, — говорит и вновь принимается сосать. — Восхитительно, — молвит несколько минут спустя и переходит ко второму, не менее округлому.
Когда молоко иссякает, Оро вытирает губы и широко усмехается. Берет шприц, вводит остаток «Пустоты» себе в ногу.
— Ох, хорошо.
Развязывает пояс на себе, сбрасывает кимоно. Теперь моя очередь пососать. На вкус он — как море.
— Мы пойдем в купальню? — спрашивает Оро.
— Нет, если я обварюсь там до костей.
Он стягивает кимоно с моих плеч, одежда беспорядочной грудой падает на пол. Поднимаюсь вслед за Оро по недлинной лестнице.
— Все будет хорошо, — обещает он и нажимает на кнопку в панели, вделанной в бок бочки. Потолок раскалывается надвое, раздвигается, взгляду предстает длинное облако, что вот-вот пронзит полную луну.
— Смотри. — Оро указывает на прозрачную дымящуюся гладь воды. — Даже луну видно.
Все, что я вижу, — это отражение его лица в воде, подсвеченное луной.
— Что ты чувствуешь? Эта шутка уже устарела.
— Ничего.
— Ныряй быстро, как угорь.
С открытым потолком ощущение такое, будто входишь в неподвижность самой знойной летней ночи — погружаешься и словно растворяешься. Слишком горячо, просто не выдерживаешь, слишком поздно, уже и не двинешься.
Он рядом со мной, он внутри меня, уткнулся в мою грудь под водой. Я кормлю его грудью, думаю, что он вот-вот вынырнет, чтобы отдышаться. Тут меня осеняет: может, ему это и ни к чему.