— Личинки.
— Личинки? На Изанами — кимоно из личинок, — говорит Кеико и тихо смеется.
Охрененный мюзикл, одно слово.
— Боги смерти в погоню за Изанаги, хотят оставить его в земле Желтой Реки, — добавляет Мичико дрожащим голосом. — Он бросает в них персики, они Останавливаются кушать, он улетать. — И опять — подарочные фрукты.
— У нас на Западе тоже есть похожая история, про парня по имени Орфей: у него умирает жена и он отправляется в подземный мир, чтобы привести ее назад. Он, конечно же, тоже все напортачил, и она умирает второй раз, прямо как Изанами. А нет ли у японцев легенд повеселее? Или хотя бы без личинок?
— Лисья свадьба, — говорит Фумико. Норико радостно хлопает в ладоши: предложение явно понравилось. — Мама маленького мальчика, — начинает Фумико, — говорит: «Дождь и солнце вместе — сегодня лисья свадьба. В лесу, там, где кончается радуга. Ты сиди дома, на улицу не ходи». Маленький мальчик идет в лес, смотрит на лисью свадьбу. Когда приходить домой, мать заперла дверь, мальчика пускать нет.
— Не пускает, Фумико. А что сталось с мальчиком? Фумико на мгновение задумывается.
— Вроде он умер. Совсем маленький мальчик.
— А вы, Луиза? — спрашивает Кеико. Прежде ни одна из них не обращалась ко мне по имени. До сих пор — только «учительница» или «мисс Пейншо». — Вы знаете какую-нибудь подходящую историю?
— Как сказать. Мне тут пришло кое-что в голову, вот только не знаю, понравится ли вам. История наполовину японская, наполовину гайдзинская, про леди с Запада, которая влюбилась в японца.
Вижу, девочки уже «купились».
Над долиной висит луна, до полной самую малость недотягивает — спелый персик, вот-вот упадет. Босиком выхожу на веранду — горячий чайник в одной руке, керамические чашки в другой. Легкий ветерок шевелит хвою сосен. Усаживаюсь на омытые лунным светом доски, притворяюсь не тем, что я есть, ставлю чайник и чашку этак аккуратненько, тютелька в тютельку. Качнувшись назад на пятках, любуюсь произведенным эффектом, переставляю посуду еще дважды.
— Луиза.
Он сидит на пятках у самой стены, подтянув колени к подбородку.
— Оро, мать твою. Мог бы хоть постучаться, что ли, должна же девушка знать, что ты здесь.
— Я хотел устроить сюрприз.
— Тебе удалось. Как ты вообще проник на территорию? — В памяти всплывает подарочный фрукт. — Впрочем, что это я, конечно же, ты или один из твоих прихвостней дорогу уже знают.
Он недоуменно смотрит на меня, как если бы я изъяснялась на иностранном языке. Что я, в сущности, и делаю. Полная луна сияет в его зрачках крохотными золотыми монетками.
— Как день прошел?
Он распрямляется, кланяется, поднимаясь с пола. Его не по размеру большой черный свитер спадает ниже колен, миниатюрные кисти теряются в огромных рукавах.
— Мой день — сплошные радости с утра и до вечера, Оро. А как у тебя?
— Скучно. Омерзительно. Очень тяжело.
— Ты сейчас снимаешься?
— Да, в Камамуре. Знаешь этот город? Качаю головой: нет, не знаю.
— Очень старый город. Мы снимаем старинную драму — шестнадцатый век. С навороченными историческими костюмами. Весь день напролет хожу в здоровенной шляпе и при длинном мече: он мне весь бок ободрал.
— А зовется как?
— Прости?
— Как фильм называется?
— Ано… на английском сказать очень трудно. Длинное название, знаменитая история из жизни самураев. Сейчас попробую: «Он отправляется за своим, другом в иной мир, запытав его до смерти».
Вот вам еще один кандидат на развеселый японский мюзикл.
— А ты играешь самурая, который запытал лучшего друга до смерти и отправился за ним в подземный мир?
Он прикрывает глаза, словно вся эта кровавая сага проигрывается на внутренней поверхности его век.
— Очень грустная история.
— Почти все истории о любви таковы. — Я встаю. — Пойду принесу тебе чашку.
Жестом велев мне оставаться на месте, Оро идет к тому месту, где сидел, и возвращается с серебряной бутылью сакэ — такой здоровенной в жизни своей не видела.
— Ты ведь любишь сакэ, Луиза?
— А Папа, часом, не срет в лесочке [94]?
— Прости?
— Да, я люблю сакэ.
— Ты много чего японского любишь.
Нараспев зачитываю обязательный гайдзинский список:
— Я люблю суши, палочки для еды и зеленый чай. Люблю Мисиму [95], люблю любоваться луной, люблю снежинки на рукавичках [96].
Он шутливо грозит мне пальцем.
— Есть у меня одна японская штука, ты ее не знаешь, но я уверен, тебе понравится.
— Да ну?
— Почти уверен. — Он засовывает руку глубоко в карман джинсов и извлекает на свет круглую серебристую коробочку для пилюль, инкрустированную темным нефритом.
— Мы никак «Безмятежностью» раскумаримся? — Стараюсь, чтобы голос мой звучал не так алчно.
Он поднимает взгляд.
— «Безмятежность»? Прошлогоднее старье. «Безмятежностью» уже давно никто не пользуется.
Ах, простите скромную провинциалочку. Он открывает коробку: на зеленом бархате — две прозрачные капсулы.
— Как это называется?
— «Пустота».
— «Пустота»?
— Одна таблетка вызывает одни ощущения, другая — совсем другие. По-моему, ужасно скучно. Отвратительно. С «Пустотой» ничего не чувствуешь.
Кажется, я начинаю понимать.
— И запивают это сакэ? — Беру бутылку: она холодна как лед. — Пойду ее согрею. Как думаешь, мы бутылек «уговорим»?
Он забирает у меня бутылку.
— Это мы выпьем холодным.
— Холодный сакэ?
— Холодный он восхитителен. Совсем особый сакэ. Он — с острова, где я родился, с Сёдосимы [97], что во Внутреннем море.
— Я принесу еще чашку. Он берет мою.
— Этой хватит. Будем пить из одной. Интересно, а повстречай я актера, который бы не был романтиком, я осталась бы разочарована — или Душа моя зааплодировала бы и радостно запела?
Он наполняет чашку доверху и передает ее мне. Дешевая керамика мерцает в лунном свете.
— Пожалуйста, открой рот. — Кладет капсулку мне на кончик языка. — Теперь пей.
Кроме шуток, мальчик. Делаю большой глоток. Напиток холодный, сухой, почти безвкусный. А в следующее мгновение рот мой наполняется серебром. Возвращаю ему пустую чашку.
— Отличная штука. Где можно купить бочечку?
— Этот сакэ не продается. Тебе, Луиза, я привезу множество бутылок. — Он вновь наполняет чашку и запивает свою капсулку.
— А скоро ли оно зацепит?
— «Пустота»? «Пустота» цепляет сразу, как только коснешься языком.
А. Значит, вот оно как. Я ни черта не чувствую. Милая японская шуточка?
— Нет, правда, когда оно начнет действовать?
— Говорю тебе — прямо сейчас. Оно уже действует. Даю себе слово ничего подобного не говорить. Но все-таки говорю:
— Я ничего не чувствую.
— Нравится?
— Как я могу сказать, нравится мне или нет, если я ничего не чувствую?
Он улыбается, дотрагивается пальцем до моей нижней губы.
— Ты чувствуешь Пустоту.
— Это-то я всю свою жизнь чувствую, Оро. Он смеется, хлопает в ладоши. Смешная Луиза.
— Не так. Это не настоящая Пустота.
— Не настоящая, — соглашаюсь я. — Это — ужас и паника, тревога, невзгоды и горе, семейные ценности.
— Много всего.
— Да.
— А сейчас ты все это чувствуешь?
— Кажется, нет.
— А вообще чего-нибудь чувствуешь?
— Серебро. Чистое и прозрачное.
Он снова хлопает в миниатюрные ладошки.
— Вот именно!
Я бы посмеялась, да только незачем. Да и не хочется. Есть только я, сижу, выпрямившись, на посеребренных досках, Оро — напротив, снимает свой необъятный свитер.
— Для осени очень тепло. — Теплый ветерок, словно по сигналу, ерошит мне кудри. На его черной нижней безрукавке спереди «молния». Его обнаженные руки такие хрупкие, мускулы едва обозначены, точно у мальчика. Да и сам он — мальчишка мальчишкой, в бледном свете кожа отливает голубизной: тринадцатилетний мальчишка, да и только.