Из савана появляется хрупкая фигурка, по-прежнему заключенная в оболочку, но теперь — лишь в оболочку чешуйчатой золоченой кожи. Голос, усиленный настолько, что идет он словно от основания моего мозга, начинает петь. Голос — так себе, ничего особенного; что поражает, так это его вкрадчивая доверительность: поет он только для меня.
Блистающая чешуей фигура сворачивается кольцом на верхней площадке и, продолжая петь (ни слова не понимаю, зато как ясен и отчетлив голос!), ползет, извиваясь, вниз по черной, застеленной ковром лестнице. Со ступеньки на ступеньку перетекает бескостное тело, точно золотой Лизун. Чувствую, голова закружилась, и тут осознаю, что, пока длился плавный, волнообразный спуск, я не дышала — позабыла, как это делается. Своего рода высвобождение.
Добравшись до сцены, фигура распрямляется, встает на ноги. Голос у основания моего мозга умолкает, чешуйчатый костюм расщепляется надвое, точно гороховый стручок. Появляется голова и лицо, кожа золотая, как чешуя, но бледная и влажная: это — лицо со знамен, обрамляющих лестницу. Гладкая маска. За такую не заглянешь. Прекрасная, невозмутимая — зачем бы за нее заглядывать?
На мгновение он застывает неподвижно: торс обнажен, волосы встрепаны, в свете рампы поблескивает испарина. И тут у меня сводит судорогой живот, в том самом месте, где некогда была матка: ну ничего не могу с собой поделать. Я подмигиваю ему жемчужиной — тонкий лазерный лучик чистейшего белого света протянулся от моего лба к его лбу. Вижу, он поймал его, запрокинул голову. Впервые улыбается улыбкой с черно-белых карточек, тех, что подняла толпа. Теперь весь зал скандирует: «Хэлло, хэлло, хэлло».
— Почему «хэлло»? — ору я Гермико, пытаясь перекричать общий гвалт.
— Не «хэлло», — кричит в ответ Гермико. — Оро. Так его зовут.
Он поводит плечами, стряхивая с себя остатки чешуйчатого костюма, через всю грудину — мазок алой краски. Воздев тонкие руки, призывает своих почитателей успокоиться. Затем неспешно подходит к лестнице — он просто класс, вплоть до золотой набедренной повязки, не закрывающей золотистых зарумянившихся ягодиц, — достает эллиптический золотой щит, в серо-черных разводах, с девятью струнами. Прижимает его к своему обнаженному торсу, так, что золотая кожа сияет сквозь щит, и легко проводит рукою по струнам. В жарком свете рампы красная краска растекается кровью, струится вниз, пятнает набедренную повязку. Весь концертный зал будто слегка раскачивается: Оро поглаживает струны так, словно ласкает и нас. Я мокра насквозь, точно под дождем побывала.
Не знаю, как долго он поет; не скажу, сколько песен. Аплодисментов нет, есть лишь ощущение того, как тысячи людей дышат в лад, в лад раскачиваются, в лад вымокают. Спустя какое-то время жемчужина открывается во всю ширь, омывает светом его лицо и торс. Вижу, как заалевшее тело выгибается навстречу ее касанию.
Без предупреждения он отставляет щит в сторону и говорит с нами — запросто, как ни в чем не бывало, самым что ни на есть обыденным тоном. Это продолжается довольно долго.
Я слегка подталкиваю локтем Гермико и шепчу:
— О чем это он?
— Он говорит, что хочет, дабы междоусобная война между кошачьим и птичьим населением немедленно прекратилась. Слишком много было боли, слишком много кровопролития. Крысиную популяцию — а крысы на протяжении всего конфликта действовали как наемники без чести и совести, сражаясь то на стороне кошек, то на стороне птиц — любезно просят удалиться на остров Грызунов во Внутреннем море, где Оро умоляет их поостыть и заново оценить свои мотивы. О’кей.
Оро завершил речь, коротко кланяется — и исчезает. Занавес. Никаких аплодисментов. Зрители, подавленные, даже опечаленные, друг за другом выходят из концертного зала «Персиковый цвет».
Гермико остается. Она снимает накидку с пояса и набрасывает ее на трепещущие плечи.
— Слишком уж прохладно в этом зале. Хочешь, зайдем за кулисы?
Закулисный запах везде один и тот же: пахнет гримом, затхлым сигаретным дымом, тигровой мазью, слепой паникой. Повсюду толкутся люди, не сразу поймешь, кто есть кто. С девицами в шикарных льняных костюмчиках все просто — это свита, такие всегда вьются вокруг звезды, причем любой звезды. Журналистки, ассистентки-администраторы, девки на одну ночь, недавно возвысившиеся девочки на побегушках. Каждая в свой черед пытается разнюхать что-нибудь про Гермико. Их общение — строго пункт за пунктом! — напоминает жестко ритуализированный брачный танец. Каждая девушка встает под углом в сорок пять градусов от Гермико, избегая встречаться с ней глазами. Гермико, отвешивая короткие быстрые поклоны, объясняет свою миссию. Девица в льняном костюме мнется, извиняется. В этом веке встретиться с великим Оро, пожалуй, окажется затруднительно, если не вовсе невозможно, но если Гермико и ее диковинная спутница-переросток будут так добры подождать… Один льняной костюмчик улепетывает прочь, его место заступает другой. Гермико повторяет свою смиренную просьбу, новая девица бормочет какую-то обескураживающую формулировку. Надо отдать Гермико должное: чем больше она вынуждена повторять одно и то же, тем вежливее, даже подобострастнее она становится.
Тем временем крепкие парни в спортивных куртках расхаживают вокруг, бормоча в «уоки-токи». Чуть в стороне — стайка девочек-подростков, от которых за версту несет провинцией: юбки слишком длинные и обвисают, точно сшитые вручную, волосы не столько подстриженные, сколько отпущенные. Они терпеливо ждут, чуть покачиваясь из стороны в сторону, в руках — завернутые в целлофан букеты. По всей видимости, первые ряды фэн-клуба Оро — в преддверии ночи, посвященной созерцанию божества. С полдюжины мальчиков обступили рояль, притиснутый к брандмауэру в глубине сцены. Один наяривает на аккордах: «Это не был ты», еще один декламирует слова негромким, обыденным тоном. Вряд ли они сильно старше девочек из фэн-клуба, но эти ребята наводят на мысль о Токио — деньги, привилегии, искушенность. Все одеты одинаково — в мешковатые габардиновые брюки и безукоризненно чистые парадные белые рубашки большого размера, миниатюрные ноги — в луковицеобразных черных муль-тяшных туфлях; никого вокруг, кроме себя, не видят. И неудивительно. Никто больше не обладает их чужеродной, неприкосновенной красотой и обескураживающим лоском, их ухоженными волосами, спадающими на один глаз, точно запятая, их отполированными, налакированными ноготочками, что раздирают дымный воздух.
Справа выныривает клин ребят в длинных бежевых полушинелях и направляется прямиком к нам с Гермико, расшвыривая девиц в льняных костюмах и деревенщин неумытых. Полушинели расступаются — за ними стоит Оро, в джинсах, футболке и темно-синем блейзере; блейзер драпирует его настолько идеально, что никаким иным, кроме как кашемировым, просто быть не может.
— Гермико-сан. — Он кланяется — так, что торс его на мгновение застывает параллельно полу — и вновь выпрямляется, широко усмехаясь.
Гермико кланяется точно так же низко, выпрямляется, набирает побольше воздуху, снова кланяется, на сей раз в моем направлении.
— Моя подруга Луиза, — говорит она.
Он поворачивается ко мне, запрокидывает голову, чтобы разглядеть меня как следует. Боже правый, да в парне два фута росту!
Небольшое преувеличение. Кабы мои титьки были полкой — что полностью исключается, учитывая силу тяжести, — Оро вполне мог бы опереться о них своим безупречным подбородком.
— Привет, Луиза. — Он сжимает мою здоровенную лапищу обеими своими миниатюрными ручками. — Я так ужасно рад с тобой познакомиться. — Точно ребенок, глядящий вверх на абсурдно высокое дерево, он не знает, рассмеяться ли или начать на меня карабкаться.
Самый габаритный из парней в полушинелях выступает вперед, склоняется и рычит что-то в крохотное золотое ушко Оро.
Оро оборачивается к нам.
— Поедем ужинать? Мы с Гермико киваем.
— Мы поедем во второй машине. — Появившиеся слева с полдюжины серых полушинелей подталкивают Оро к пожарному выходу, вот только Оро стоит перед нами, не трогаясь с места, в окружении полудюжины бежевых полушинелей.