Он открыл глаза, и посмотрел в ночь, и попытался вообразить мирный покой места, где родился. Он попытался вспомнить названия ослепительных звезд, слагавшихся в купол над Клермон-л’Эро, но не сумел. Бесполезно! Он был способен думать лишь о том, как искал ее всю ту бесконечную ночь уже почти три года и нашел ее.
В ту ночь смерть бушевала в Париже на улицах и в темницах — смерть и хуже того. Ему сказали, что ее увезли в одну из самых безнадежных тюрем Парижа, в Сальпетриер. Он бросился туда с леденящим ужасом в сердце, так как знал, что в других тюрьмах многие заключенные были уже мертвы, вытащенные из темниц и умерщвленные чернью, которая правила столицей в те ужасные сентябрьские дни и ночи, пока пушки прусской армии на расстоянии менее часа пути грохотали в воздухе, как приглушенный гром.
Однако в Сальпетриер тюремщики предпочли не выдавать своих узниц черни, а оставили их для собственной забавы.
В обмен на золото они отвели Гая к ее темнице. Гай хотел помочь ей спастись, но ее тюремщики полагали, что он подобно другим пришел посмотреть. Сперва он не поверил, что перед ним она, потому что она посмотрела на него с грязной соломы на полу темницы и посмеялась над ним. Ее рыжие волосы падали ей на лицо, обнаженные груди были подставлены тусклым лучам тюремных фонарей, а рот распух от поцелуев ее тюремщиков.
А они столпились вокруг нее, эти животные, так ревниво оберегавшие ее от смерти, и ждали каждый своей очереди. Сначала Гай жаждал проломить путь к ним сквозь прутья решетки и убить их, и вдруг он понял. Она знала, что происходит. Она этого хотела. Она дразнила их, она обращала против них свою красоту, поворачивалась, показывая им свои белоснежные груди, свои длинные рыжие волосы. А затем она поманила одного из них к себе с улыбкой, и Гай, пришедший, чтобы каким-то образом освободить ее из ужаса этого места ценой собственной жизни, если понадобится, еле сумел сдержать тошноту, увидев то, что увидел.
Порой он думал, что тогда-то его и поразил недуг, это странное когтящее возбуждение в затылке, которое погружало его душу во тьму. Миновало почти три года, но, Боже, он все еще слышал ее стоны наслаждения, куда бы ни шел. Он пересек комнату к сонетке у двери и яростно ее задергал. Несколько минут спустя на лестнице послышались тяжелые шаги, и в дверях возник Ральф, кучер. Ральф был угрюмым, могучим и являл собой поистине жуткое зрелище — половину его лица рассекал уродливый шрам, оставленный ножом. Гай сделал ему знак войти и спросил резко:
— Доктор уже ушел?
— Он ушел, сударь, да. — Ральф был расстроен, неуверен.
— Тогда заложи карету.
Теперь в глазах Ральфа возник подлинный страх.
— Сударь, я не могу. В прошлый раз они взяли с меня клятву никогда больше…
Гай не спускал с него глаз.
— Закладывай карету. Не то я открою Августе твой секретец, и ты вылетишь на улицу. Понял?
— Сударь… — Ральф с мольбой воздел огромные заскорузлые руки.
— И никто больше тебя не наймет, — сокрушающе продолжал Гай, — никогда, узнай они… — Ральф беспомощно уронил руки, понурил голову, и Гай понял, что победа осталась за ним. — Я скоро спущусь, — докончил он, подходя к двери и распахивая ее. — Не заставляй меня ждать.
Ральф повернулся, чтобы уйти. Его лицо неестественно побелело, только шрам багровел. Гай послушал, как кучер спускался по лестнице, потом вошел в комнату сестры за ее золотом. Она спрятала его в новом тайнике, но он обнаружил монеты под клубками шелковых ниток в рабочей шкатулке у нее в будуаре. Там за дверью была ее спальня. Она и Карлайн уже легли, но они не спали. Он знал это, так как слышал стоны наслаждения своей сестры.
Он осторожно опустил тяжелые монеты в карман сюртука. Затем быстро спустился вниз и вышел на парадное крыльцо.
Ральф ждал его на козлах громоздкой колымаги. Гай залез внутрь и захлопнул дверцу. Потом поглядел назад на безмолвный дом…
Когда карета покатила, ему вдруг показалось, что он увидел лицо в окне третьего этажа. Но чье? Прислуга разошлась на ночь по своим каморкам, выходящим на задний двор. Его сестра и Карлайн сейчас способны видеть только друг друга. Один Ротье шпионил бы за ним, но Ротье уже вернулся к себе домой.
Нет, лицо в окне ему просто померещилось. В последние дни такие фантазии одолевали его все чаще.
XIII
Какое сердце женское презреть способно злато?
ТОМАС ГРЕЙ. «Ода на смерть любимой кошки, утонувшей в лохани с золотыми рыбками» (1747)
«Ах, — говорила Джорджиана Хоус с томным вздохом всякий раз, стоило кому-нибудь спросить, чего она желала бы от жизни, — превыше всего я желаю стать оперной певицей».
Знаменитой и богатой, как Лa Фансиола, — такой была ее мечта. Управляющий театра «Друри-Лейн» Сэмуэл Крисп сказал ей, что голос у нее, как у ангела, и к тому же она и выглядит ангелом благодаря прелестному лицу и рыжим кудрям. Сегодня вечером из-за недомогания мадам Оттолин она получила свой шанс, несмотря на юность, спеть Эвридику; и после завершения оперы зрители встали и аплодировали, и бросали цветы на сцену.
Среди них был и этот мужчина. Иностранец, француз — их теперь в Лондоне такое множество! Когда потом он подошел к ней и попросил ее столь галантно, почти стеснительно, и с таким очаровательным акцентом, удостоить его своим обществом за ужином, она с радостью согласилась, потому что он был молодым и таким красивым, этот француз. Даже ее подруги, постоянно твердившие, что ей следует поберечь себя для мужчин в годах, богатых, способных содействовать ее карьере, едва посмотрели на него, как пришли в восторг, что ей улыбнулось такое счастье. Почти с завистью, хихикая над такой таинственностью, они помогли ей ускользнуть через задний ход во двор, прежде чем Сэмуэл Крисп успел ее перехватить. Такие приключения были для них не внове.
Француз ждал ее в переулке Друри-лейн. Она обрадовалась, увидев, что у него есть собственная карета, пусть даже громоздкая и старомодная. Она быстро вскочила в нее, потому что моросил дождь, и ей не хотелось испортить свой наряд. Она чуть-чуть порозовела от волнения, когда он сел рядом с ней и закрыл дверцу, но тут же придала лицу чопорность, пригладила свои такие необычные рыжие кудри под длинными полями шляпки и одернула юбку из шелка в полоску, когда карета покатила.
Молодой француз, казалось, из-за чего-то беспокоился, хотел, чтобы они ехали быстрее, но густой поток людей, покидающих театр пешком и в экипажах, вынуждал их продвигаться медленно. Он выглядывал в окошко, нетерпеливо барабанил пальцами по бедру, а Джорджиана исподтишка разглядывала его. О, какой красавец, ничего не скажешь: худощавый, изящный, с живым тонким лицом и глазами, которые как будто прожигают тебя насквозь…
Он повернулся к ней и медлительно улыбнулся.
— Вы спели Эвридику великолепно. Ничего лучше я не слышал и в Париже, — сказал он.
Она снова порозовела, и приятное предвкушение разливалось по ее телу, пока они продолжали свой путь.
Он привел ее в отдельный кабинет в ресторации в Нью-Инн за Генриетта-стрит, где они сели перед бушующим в камине огнем. Он почти ничего не говорил, но заказал горячих крабов в масле, грудки копченой индейки с горошком, а затем силлабаб из апельсинов со взбитыми сливками.
Он ел, но немного, а больше смотрел на ее лицо, на ее волосы. И подливал в бокал Джорджианы сладкое белое вино, и она принялась радостно болтать, пока он отпускал ей комплименты своим чарующим иностранным голосом, и рисовать чудесное будущее, ожидающее ее в театре.
К той минуте, когда Джорджиана проглотила последнюю ложку силлабаба и облизала ее, вино уже быстро гнало кровь по ее жилам. Она исподтишка поглядела на его пальцы — длинные, изящные, пальцы музыканта, такие непохожие на толстые пальцы Сэма Криспа, — как вдруг он наклонился, схватил ее за подбородок и притянул ее лицо к своему.
— Ты когда-нибудь бывала в Париже? — настойчиво спросил он.