В конце мая сенатор Айзелин с женой поселились в доме на Лонг-Айленд — в преддверье бурной общественной жизни и также, как объясняла миссис Айзелин, дабы она могла внести свою лепту в подготовку к возвращению домой овдовевшей дочери сенатора Джордана, Джози, прикоснуться к ее горю, так сказать, женской рукой, ведь она и отец бедняжки — давнишние друзья. Все это Элеонор поведала редактору отдела общественной жизни «Дейли пресс», предварительно передав тому через Реймонда просьбу связаться с ней. Так что Реймонд узнал новость о возвращении Джози, как и все остальные читатели, из газеты. В результате, набирая номер матери, он трясся от ярости и негодования.
Она молча ждала, пока сын выскажется. Это длилось почти четыре минуты без перерыва — тяжело дыша, сбиваясь, плюясь рваными фразами, он исторгал пулеметные очереди проклятий, пока не выдохся. Уверившись, что в его речи возникла пауза, мать пригласила Реймонда на костюмированный бал, назначенный непосредственно на день возвращения Джози из Буэнос-Айреса. Ему обязательно надо принять приглашение, добавила она, ведь Джози уже согласилась прийти, а один Бог знает, сколько воды утекло с тех пор, как они в последний раз встречались. Сцепив зубы, Элеонор молча переждала повторный поток непристойностей и оскорблений, которыми разразился в ответ Реймонд, а потом обрушила трубку на рычаг с такой силой, что сбила телефон со стола. Но это не утолило ее черную ярость, а лишь распалило ее. Она подобрала трубку, отодрала ее от панели и запустила в стеклянный журнальный столик в четырех футах от себя. Потом подняла с пола расколотый столик и зашвырнула его в короткий коридор, в конце которого располагалась ванная, дверь в которую оказалась открыта. Сквозь стекло душевой кабинки просвечивала розовая плитка. Столик разбил стекло, врезался в выложенную плиткой стену и с грохотом осыпался прямо в ванну.
* * *
После кошмарной, бессонной ночи Реймонд, вопреки своему намерению явиться в офис в семь и сделать все дела, заснул на рассвете и проспал до одиннадцати. В ответ на утреннее приветствие Чанджина он чуть не сшиб слугу с ног: зная, что хозяин никогда не встает позже восьми, Чанджин не удосужился разбудить Реймонда.
Очутившись в офисе, Реймонд запер за собой дверь. Прибегнув к самой наимерзейшей из всего своего обширного репертуара мерзких интонаций, он отдал распоряжение девушке на коммутаторе, чтобы с ним не соединяли, кто бы ни звонил.
— Включая мистера Давни, сэр?
— Да.
— И мистера О'Нила, сэр?
— Включая всех! До единого! Можете вы вколотить это в ваши глупые головы?
— В головы? Но у меня всего одна голова, сэр.
— Не сомневаюсь, — скривился Реймонд. — Так можете вы вколотить это себе в голову? Никаких звонков. Понятно?
— Будьте спокойны, сэр. Можете держать пари на что угодно — вам сегодня не дозвонится никто.
— Пари? О! Секундочку. Я решил пересмотреть мои указания. Я принимаюлюбые звонки из Буэнос-Айреса. Вы, вероятно, произносите это название как Бьюноуз Эирс. Если позвонят оттуда, соедините.
— С чем именно, сэр?
— С чем именно что?
— С каким городом соединять?
— Не понял.
— С Буэнос-Айресом или с Бьюноуз Эирсом?
— Это одно и то же!
— Замечательно, сэр. Значит, вы ответите на звонки из любого из этих мест или из обоих. Больше не хотите пересмотреть указания?
Реймонд повесил трубку, не дослушав.
— О-о-о, ну и тип, ну и тип! — воскликнула «телефонная барышня», обращаясь к двум другим, по правую и левую руку от себя. — Когда-нибудь я до него доберусь. Я буду ждать и жестоко отомщу, пусть мне даже предложат в другом месте вчетверо большую зарплату, а работать надо будет вдвое меньше. Я останусь здесь, я готова состариться на этом коммутаторе, но зато однажды — о, этот день придет! — и тогда, тогда, о, тогда!!! — говоря все это, она скрежетала зубами.
— Кто это тебя так довел? Шоу? — хмыкнула девушка слева.
— Что толку кипятиться? — пожала плечами девушка справа. — Если тебе предложат такую работу, где платят вчетверо больше, не отказывайся. С Шоу все равно никому не справиться.
«Дорогая Джози!
Мне трудно писать это письмо. Я так слаб и так боюсь, что не знаю, смогу ли его написать, и эта фраза удивляет меня самого, потому что впервые в жизни открываю другому человеку что-то, выходящее за рамки минимально необходимого. С самого начала хочу предостеречь: в этом письме я раскрою тебе свою душу, так что оно, наверное, получится длинным. Поэтому, если мои слова причиняют тебе боль, ты можешь остановиться на этом месте, и все закончится. Любя тебя так, как я люблю (сначала я хотел сказать „любил“, чтобы потом описать, как моя любовь все крепла на протяжении этих девяти пустых и бесполезных лет без тебя), чувствуя, как моя любовь все растет и растет, и растет, и не имея при этом места, куда можно сложить этот гигантский, взошедший в пустоте урожай, я понял, что мне остается лишь носить ее на себе, точно одежду, которая никому больше не подойдет и никому не нужна, но которая все же хранит в себе тепло, способное согреть человека вроде меня, закоченевшего на ледяном ветру. В следующем месяце ты возвращаешься в Нью-Йорк. Я начинал это письмо не меньше тридцати раз и рвал написанное, но больше я не могу откладывать ни на день, потому что тогда оно может тебя не застать. Я не в состоянии написать это письмо, но я должен его написать, потому что знаю: у меня нет ни характера, ни мужества, ни привычки надеяться на лучшее, — одним словом, качеств людей, имеющих право на свое место под солнцем — и потому я никогда не наберусь мужества заговорить с тобой о той боли и тоске, которые…»
Реймонд прервался. Последнюю строку смазали несколько искренних слезинок.
XIX
Первый — хотя и совершенно непостижимый — прорыв в бесконечном долгом, исполненном ужаса ожидании, произошел в мае шестидесятого. Марко в тот день опоздал на встречу с Реймондом в венгерском баре Чарли. Ни для кого, разве что за исключением несчастных, страдающих от отсутствия батареек для слухового аппарата, не было секретом, что Чарли — один из самых словоохотливых представителей этого и без того не располагающего к молчаливости бизнеса. Шире рот был только у его коллеги, державшего заведение на Пятьдесят Второй улице. Чарли говорил так, словно Зигмунд Фрейд лично разрешил ему… да что там разрешил, настойчиво уговаривал его, обрушивать на окружающих все, что взбредет ему в голову, да к тому же еще и в безграмотной форме.
Как-то раз, минут за десять до прихода в бар Марко, в ленивый полдень, когда Реймонд сидел за стойкой и разглядывал на свет кружку пива, Чарли прицепился к букмекеру. Последний с гораздо большим удовольствием побеседовал бы со свой новой знакомой, пышной блондиночкой с личиком летучей мыши, испытывавшей такую жажду, словно внутри у нее бушевал пожар на нефтяных скважинах. Чарли обрушивал на них, от всей души и оглушительно, историю про своего мерзавца-шурина, который жил вместе с ним: по выходным тот целыми днями слоняется без дела и учит окружающих, как жить; причем все это началось после того, как шурин унаследовал две тысячи триста долларов от своей подружки. К тому времени, когда она отдала богу душу, они были помолвлены вот уже сорок лет, и с ее стороны, говорил Чарли, это был необыкновенно великодушный поступок — ведь этот мерзавец ни разу не подарил ей и коробочки пудры на Рождество, он специально затевал ссоры перед всеми праздниками, на которые принято дарить подарки.
— Ясное дело, — громыхал Чарли, — когда тебе приваливает такое наследство, сразу начинаешь думать, будто знаешь ответы на все вопросы! И я ведь ему, такому богатенькому, теперь не могу вот так за здорово живешь дать пинка под зад. Каково это, подумайте? Ну и, значитца, помня про такое, кто он теперь такой, я ему вежливо, спокойно так говорю, мол, а не разложить ли тебе лучше пасьянс?