Я лишь хотела, чтобы этот момент длился и так прошел остаток моих дней, но внезапно та часть меня, что все еще сохраняла сознание, заметила, как Крусифиха повторяет действие, виденное мною раньше: взяв маленькое зеркало, она прерывисто направляла отраженный от лампочки свет на лицо моего ангела. Он вышел из своего сонного оцепенения, чтобы прикрыть глаза согнутой рукой, а когда Крусифиха попыталась ему помешать, Свит Бэби Киллер бросилась на нее и повалила на пол.
— Что происходит? — закричала я.
— Что происходит? — закричали все, перепугавшись.
— Не позволяйте ей! Не позволяйте ей! — Свит Бэби Киллер тоже кричала, не давая своей жертве даже вздохнуть.
— Не позволять ей что?
— Не позволяйте ей делать это с зеркалом!
— Что с зеркалом?
Тут вошла донья Ара, встревоженная шумом, и заговорила со строгостью, которой я до того за ней не знала:
— Выйдите все вон отсюда! Остаются только эти двое и семья. И вы тоже останьтесь, Мона. Теперь скажите мне, в чем дело.
Другие покинули комнату, и, когда никого не осталось, Свит Бэби Киллер вырвала из рук сестры Марии Крусифихи зеркало и показала Аре, что та делала со светом.
— Смотрите, донья Ара, — объяснила она. — С помощью этого Крусифиха вызывает приступы у ангела. Я еще в прошлый раз уразумела.
Ара взяла зеркало и озадаченно на него уставилась, но я, поняв в чем дело, объяснила ей:
— Эти приступы, которые случаются с вашим сыном, донья Ара, — без сомнения эпилептические припадки. Эпилепсия — это болезнь, и она ужасна для того, кто ею страдает. Свит Бэби Киллер хочет сказать вам, что сеньора Крусифиха знает, как вызвать приступ. То есть она знает, что нужно сделать, чтобы это случилось. Прерывистый свет зеркала нарушает что-то у него в голове, и он начинает биться в конвульсиях.
— Но… я не понимаю. А зачем ей делать такое? — спросила донья Ара, впиваясь напряженным взглядом в мутные глаза сестры Крусифихи.
— Чтобы привлечь публику! — закричал Орландо, который был единственным, чьих воплей нам не хватало. — Она знает, что людям нравится, когда у него припадок.
— Секундочку, — сказала Ара, — иногда приступ случается, когда Крусифихи нет рядом.
— Возможно, — сказала я. — Иногда он случается сам собой. А иногда нет. Она пытается спровоцировать его. Не всегда это удается, конечно, и люди уходят разочарованными.
Четко выговаривая каждый слог, словно судья, выносящий окончательный приговор, донья Ара сказала:
— Свит Бэби, отныне ты не должна глаз спускать с мальчика, и если Крусифиха причинит ему вред, зеркалом или чем-то еще, ты ее убьешь. Слышала? Убьешь. Я даю тебе это право.
После она повернулась к Крусифихе:
— А вы, сестра Крусифиха, должны знать, что вас ждет, если вы возьметесь за старое. Запомните: смерть будет наименьшей из кар.
— Простите, что я вмешиваюсь, донья Ара, — прервала я ее, поняв, что настал удобный момент. — Но вашего сына надо лечить. Я знаю, куда мы можем отвезти его, чтобы ему помогли. Разве справедливо, что он так страдает, когда существуют лекарства?..
— Хорошо, мы отвезем его туда, и пусть его вылечат, — постановила донья Ара. — Но я предупреждаю об одном — и вас тоже, Мона. Чтобы вам было ясно. Даже если у ангела эпилепсия или что-то подобное, это не значит, что он не ангел.
— Я поняла. Пусть его оденут, потому что я его забираю. Но прежде, донья Ара, есть пара вопросов, которые нам с вами нужно обговорить наедине.
Мы вышли в патио. Она села на край корыта, точно на то же место, где в понедельник ночью я нашла ее сына, купающегося в лучах лунного света.
— Ара, нам нужно поговорить откровенно, по душам.
— Я всегда рассказывала вам правду.
— Но не всю. Орландо — тоже ваш сын?
— Тоже.
— Ваш и падре Бенито?
— Мона, постарайтесь понять.
— Я понимаю, донья Ара. Я прекрасно все понимаю. Но скажите мне, да или нет.
— Да.
— Расскажите.
Она теребила в руках подол юбки и внимательно осматривала пол, словно искала упавшие монеты. Она начинала говорить, но останавливалась, не сказав и двух слов, а потом вновь начинала. Вскоре она, кажется, решилась, посмотрела на меня прямо и открыла мне все, от начала до конца.
— Было нелегко. Когда умер старый священник, моих родителей тоже уже не было в живых. Я умела зарабатывать себе на жизнь лишь одним: стирая пыль со святых и делая цветочные вазы для алтаря. Церковь была моим убежищем. Единственным местом, где я чувствовала себя хорошо. Пока был жив старый священник, я проводила часы в беседах с ним или слушала, как он играет гимны на органе. Мир праху его, он научил меня писать, научил множеству других вещей, которые я умею, он давал мне жития святых, которые я вмиг проглатывала.
Не было ни одного уголка в этой церкви, который бы я не знала и который бы не был моим. Мне нравилось прятаться на колокольне, чувствовать, как ветер обдувает лицо, и смотреть на город. Я разглядывала его, мысленно проходя улицу за улицей, поворот за поворотом, представляя, что где-то там должен быть мой сын и что однажды я его увижу оттуда сверху и спущусь к нему бегом.
Подвал мне тоже нравился — с его холодным запахом и грудой святых с отбитыми носами. Солнечными вечерами я сидела на каменных ступенях паперти с тюбиком крема «Брильо» и начищала тряпкой дискосы [17], дарохранительницу, подсвечники, пока они не начинали сверкать. Даже Христос мне нравился, огромный, истекающий кровью, наводящий страх на весь мир. Я же, наоборот, чувствовала, что он мой друг, и беседовала с ним, рассказывала ему то, что не решалась рассказать больше никому, и умоляла его помочь мне найти моего сына. Он так высок, что мне приходилось взбираться на лестницу, чтобы очистить его раны, и я думала, что таким образом хоть немного облегчаю его страдания. Каждый раз я снимала с него парик — ведь это парик из настоящих волос — и мыла его с шампунем, прополаскивая три раза. После я завивала его, высушивала феном и вновь надевала, чтобы все было как надо. Старый священник говорил мне: «Ара, ты что, думаешь, что этот Христос твоя кукла?»
А терновый венец я, наоборот, снимала и прятала, потому что думала о причиняемой им сильной боли. Я хранила венец у себя, пока старый священник не обнаруживал пропажи и не начинал кричать: «Ара, Арасели, у Христа венец украли». Тогда я доставала его и говорила, что никто его не крал, просто я его чистила, спасая от ржавчины.
Потом старому священнику вздумалось умереть, а падре Бенито вздумалось приехать и взять на себя приход, церковь со всем хозяйством и со мной в придачу. Но с падре Бенито все пошло иначе, потому что он навязал мне еще одну обязанность, обязанность весьма тягостную. Вы понимаете меня, сеньорита Мона.
— Да, донья Ара. И от этой обязанности родился Орландо, так?
— Именно так. В конечном итоге злые языки стали шептаться, и падре Бенито занервничал и сказал мне, что если я хочу продолжать у него работать, то должна избавиться от ребенка. Представляете себе? Вновь сказать эти слова мне, а ведь по их вине я прожила всю жизнь в сплошном страдании! Падре знал, на что надо надавить, потому что, как я уже сказала, я не умела делать ничего, кроме как стирать пыль со святых, и мир за пределами церкви был для меня загадкой. Но я была преисполнена решимости, я бы скорее умерла, чем во второй раз позволила отнять у меня сына. Так что я покинула церковь и ушла с ребенком, мы скитались, ночуя там, где нам давали приют, кормясь тем, что я зарабатывала, стирая белье. А это было совсем немного, и, по правде сказать, мы оба умирали с голода.
Падре Бенито ждал, пока я окончательно не впаду в отчаяние, чтобы протянуть мне руку, навязав свои условия. Но я была полна решимости: лучше умереть, чем вернуться. Нам было плохо, Орландо и мне. Он рос, а я всегда думала еще и о другом, думала о потерянном старшем сыне. В итоге именно Орландо стал заботиться обо мне, с раннего детства он пекся, чтобы я поела, чтобы отдохнула, и сопровождал меня вечер за вечером в моих поисках его брата. Он очень хлопотал обо мне, и по прошествии времени стало казаться, что это он был мне матерью, а не наоборот.