Жизнь смельчака непроста, ибо отвага требует определенного раздвоения сознания, в котором постоянно присутствуют два побуждения: „хочется“ и „хочу“. Мне хочется бежать, но я хочу остаться. Мне хочется бросить главу, но я хочу довести рассуждения до логического завершения. В нас звучат две мелодии разной тональности, два голоса, два зова. Эмоциональные ценности заявляют о себе из глубин сердца. В интересующем нас случае это ожидание опасности, угрозы, позора, страх боли и неминуемого несчастья. А вот ценности интеллектуальные взывают к человеку из глубин мозга, то есть словно бы извне. Иногда — о счастье! — обе мелодии сливаются воедино, однако меня лично больше занимают те ситуации, когда этого не происходит. Кажется, Фрэнсис Скотт Фицджеральд сказал, что умен тот человек, который способен держать две противоположные мысли в голове и не потерять ее. Так вот, мужествен тот, чье сердце может вмещать два противоположных чувства и при этом не только не разорваться, но и подсказать правильный выбор.
Мужество есть абсолютное проявление свободы. Разум приводит нам здравые доводы, предлагает удачные варианты, разрабатывает хитроумные проекты, но порой, к сожалению, начинает буксовать. „Что толку забегать мыслью вперед, если сердцем ты там же, где был“, — писал Грасиан. Поэтому мне так нравится выражение „смелая мысль“, ведь в нем угадывается двойное значение прилагательного „смелый“ — „отважный“ и „решительный“.
Все это, конечно, прекрасно, но не помогает понять, каким же образом смельчак собирается с духом, чтобы противостоять опасности. Я согласен с Блонделем в том, что свободу следует объяснять не вмешательством какого-то сверхъестественного начала, а скорее специфическим применением детерминистских механизмов, которыми занимается наука. Для ясности обратимся к феномену, многократно описанному в моих книгах. Художественное творчество не есть результат влияния неких чудесных внешних сил, это особое проявление обычных человеческих задатков, ведущее к созданию поистине чудесных творений. То же самое происходит и со свободой. Она возникает не по волшебному мановению чьей-то руки, а является плодом действия детерминистских механизмов во имя чуда освобождения.
Критически настроенный читатель вправе подумать: допустим, некий план зародился у меня в голове и показался привлекательным, однако это вовсе не значит, что я рискну поступить именно так. И он будет прав, не станем с ним спорить. Если бы меня попросили привести пример свободного, отважного, волевого поведения, я бы вспомнил не подвиги героев, а то, что святой Амвросий называл мужеством „в скромных трудах частного подвижничества“. Например, решение сесть на диету и похудеть или твердое намерение бросить курить. Берясь за осуществление таких замыслов, человек делает смелый шаг, совершает доблестный поступок, но до чего же несчастным чувствует он себя в начале пути! Как сказали бы классики, тут вступает в действие наш характер — упорство, постоянство, верность самому себе. Выходит, что мы хотим освободиться от себя, но на себя же и опираемся! Значит, какой-то рычаг мы просмотрели, упустили нечто, совершенно не связанное ни с мотивацией, ни с иглотерапией. Придется потерпеть до следующей главы, чтобы понять, в чем тут дело. Не спеши отложить книгу, читатель.
13. Другие способы обрести свободу
Предлагаю вам немного отдохнуть и совершить путешествие в экзотические страны. А точнее — на таинственный Дальний Восток. Освобождение есть первостепенная задача мужества, и ведут к нему разные пути. Можно не прятаться от трудностей, бросать им вызов, действовать решительно. Но можно также свести их к нулю, не позволяя ни обстоятельствам, ни страху завладеть вашим существом, стремясь к безмятежности. Следовательно, есть два вида отваги: та, что сопротивляется, и та, что ищет покоя. И соответственно, два вида морали. Древнегреческий мудрец хотел освободиться от тирании вещей, чтобы ни обладание ими, ни их отсутствие не смущали его дух. Он проповедовал невозмутимость и бесстрастность, ataraxiaи apatheia. Если желания связывают, порабощают, то лучше ничего не желать. Если надежда есть мать разочарования, лучше жить, ни на что не надеясь. Сенека толковал термин стоиков ataraxiaкак securitas(„твердость“), еще больше подчеркивая отсутствие волнения, умиротворенность и душевный покой; Цицерон трактовал euthymia(„благое состояние души“) и как animus terroris liber(„душа, свободная от страха“), и как securitas(„невозмутимость духа“). Сенека дает нам совет, позволяющий сбросить иго страха: „Презирай смерть, и для тебя станет презренным все, что ведет к смерти, будь то войны или кораблекрушения, укусы диких зверей или груз внезапно обрушившихся развалин“ („Исследования о природе“, II) [68]. И действительно, страх смерти мешает людям жить. „Кто боится смерти, по-настоящему и не живет“. Но как же не бояться ее, если нас всюду подстерегают опасности? И мудрец черпал спокойствие именно в отсутствии стабильности: „Если хотите ничего не бояться, помните, что бояться можно решительно всего“.
То же самое стремление ко внутренней автономии и свободе мы находим во многих восточных учениях. Шри Кришна говорит: „Тот, кто живет без тревоги, свободный от желаний и собственного „я“, достигает мира“. Путь, предложенный Патанджали, создателем Йоги, ведет к освобождению человека от его природы, к обретению абсолютной свободы. Непосвященный „одержим“ собственной жизнью, йог же находится вне ее течения. Беспорядочной умственной деятельности, хаотичному мельтешению мыслей он противопоставляет сосредоточенность на одной точке, первый шаг к окончательному отречению от мира вещей.
У стоиков поиск покоя выглядит несколько наигранным. Неискренними кажутся мне слова Сенеки, когда он говорит Луцилию, что, если мудрецу описать „плен, побои, цепи, нищету, тело, терзаемое болезнью или насилием, он отнесет это к числу беспричинных страхов. Бояться таких вещей должны боязливые“ [69]. Восточное спокойствие совсем другое, оно является частью целостного видения мира. Это вовсе не та скороспелая успокоенность, которая достигается благодаря заимствованным техникам, вполне эффективным в рамках методик пси-. Говорят, что во Франции растет число приверженцев буддизма, но все они, так сказать, буддисты „выходного дня“, сводящие учение к навыкам релаксации. По-настоящему отречься от своего „я“ — дело иное. Индусы видят в этом не уничтожение личности, а способ истинного приобщения к вечному, очищение сознания. Ошибочно воспринимать подобную позицию как бесстрастный нигилизм, как равнодушие к людской боли, потакающее несправедливости. Это созидательный покой того, кто сумел прикоснуться к истокам.
В принципе, и стоики утверждали нечто подобное, поскольку верили, что мудрость заключается в способности приобщиться к универсальному разуму с помощью разума человеческого и спокойно принимать законы природы, не пытаясь их изменить. Но только Спиноза, сам того не зная, смог ближе всех подойти к восточному мышлению. Возможно, именно поэтому мне он представляется философом будущего. Спиноза утверждает, что познающий единичные вещи и свои аффекты ясно и отчетливо любит Бога. Через познавательную любовь к Творцу человек понимает, что и сам является частичкой Бога и что душа наша по своей сущности вытекает из божественной природы. Таким образом, осторожный полировщик хрупких линз находил смысл даже в самых бездонных глубинах страха.
14. Переходим к следующей главе
Не уподобился ли я мулу, который все ходит и ходит по кругу, не продвигаясь вперед ни на шаг? Отделил этику от психологии, свободу — от чувств, решение — от его физиологических предпосылок, но в конце концов, объясняя механизмы принятия решений, вернулся к характеру, понятию психологическому. В следующей главе, на последнем отрезке нашего долгого пути, мне хотелось бы показать, в какой точке соприкасаются этика и психология.