Все это становится похоже на проповедь, с ритуальными фразами, с какими-то недоговоренностями; на жертвенные песнопения. У меня есть медвежонок и белая деревянная утка. Есть еще кое-кто, это не игрушка, потому что он живой, но без мыслей и без радостей, он смотрит на меня и не замечает. Это мой сводный брат, его скоро отправят в «специализированный дом», и он заберет свой кошмар с собою. Мне выпала иная доля. Я должен жить вместо него, вместо моей маленькой умершей сестры, вместо моей юной тети, моей первой мамы.
На потолке я увидел мышей, в темноте ночи они бегают над моей головой. Мне страшно, они могут упасть на меня и загрызть… Я живу, как в ссылке, я больше не сплю в маминой комнате, рядом с ее постелью. Другой занял мое место, новый маленький брат. Мне сказали, что я уже большой и должен спать один, в этой крошечной комнате, без солнца. Один и в темноте.
— Мама?
Мне нравится, когда ее нежное лицо склоняется надо мной, мой детский страх проходит. Нет никаких мышей, это просто ночные тени. «Спи, Жан Паскаль Анри. Тебе шесть лет. На улице — сад, деревья, птицы, город, река, море и целый мир, который ждет тебя. Спи, мальчик».
— Мальчики делают пи-пи стоя!
Но я не маленький мальчик. Эта дама в магазине зонтиков сказала тогда моей маме: «Он такой прелестный, что похож на девочку». Я насладился этими словами, словно запрещенным и тонким удовольствием. Я считал себя красавицей, а красный зонтик в витрине казался мне дивным солнцем. Я желал его как сокровище, сокровище из красной крови. Дочь соседки красит ногти таким же красным лаком. Мама покрасила ногти на ее крошечных руках, протянутых к ней, точно лепестки звезд. Она округляет губы сердечком и дует на лак. Едкий запах распространяется вокруг, я тоже протягиваю руки, но мама смеется:
— Мальчикам не красят ногти. Это несправедливо. Она меня наказывает. Я не понимаю их.
— Ты просто крикун. Что за мысль пришла тебе в голову и почему ты так плачешь? Тебе не стыдно? Каролина — девочка, и она может накрасить ногти, чтобы играть во взрослую даму, а ты — нет.
На лице мамы — непреклонность. Она не смотрит на меня, как обычно. Ее тонкие губы делают презрительную гримасу, а взгляд цвета морской волны становится холодным и далеким. Она меня прогоняет? Куда же мне бежать? Жаркое солнце стучит у меня в висках, и я бегу под большое ореховое дерево. Это мое дерево, мое убежище тишины и тени. Мне хотелось бы плакать подобно воде в ручейке, но какой-то камень застрял у меня в горле, и я прерывисто рыдаю. Мне хочется быть другим, как Каролина. Я хочу быть девочкой. Мне хочется надеть платье, такое, как у мамы, это очень красиво. Я ведь хорошенький, я смотрюсь в воду, в зеркало, нахожу себя прелестным, разве они не видят, какой я хорошенький? Дедушка говорит, что я мокрая курица. Директор школы потащила меня во двор, где играют мальчики, но они не обратили на меня внимания. Некоторые меня защищают. Я считаю шары, как мама считает деньги в банке, а мальчики играют. У меня много шаров, красивых, точно жемчужины, но мальчики меня не любят.
— Ты писаешь, как девчонка… Посмотрите, он писает, как девчонка!
В грязных деревянных дверях уборной есть просветы, и в них всегда виднеется чей-нибудь глаз. Шпионят. Уборная — страшное место.
Как же делают другие? Я должен присесть, брюки мне мешают, и я ненавижу делать пи-пи. Я никак не могу понять, почему эта струйка заливает ботинки и не течет иначе. Чтобы остаться чистым, надо раздеться догола или носить платья и легкие трусики из голубого хлопка, легко скользящие по ногам. Если бы только я мог, я никогда бы не ходил в эту вонючую уборную, где так сильно пахнет мочой. Мальчишки следят за мной снаружи, они смеются, толкают меня. Я падаю. Возможно, мученики, о которых говорится в Катехизисе, падали так же, как я, лицом о землю?
Мама приходит в ужас. У меня выбито два зуба. Как раз передних, и еще шишка на голове.
— Кто это сделал?
— Никто. Я упал на тротуар.
Я ничего не скажу. Они ничего не узнают. Они не имеют права знать мою тайну. Я не их сын, я не тот мальчик во втором ряду, повторяющий таблицу умножения детским голоском. Я кто-то, кого никто не знает. Я Существо очень хрупкое, я не люблю бегать, не люблю оловянных солдатиков, не люблю мальчиков в школе, и я не люблю тот маленький кусочек кожи, который свисает у меня между ногами. Лучше бы его у меня не было. Мне хочется бегать и прыгать, не думая о том, что там это есть. Я всегда мечтал, чтобы он исчез. Несколько лет назад я упал с лошади и сильно поранил член. Мне даже не было больно, я, скорее, обрадовался. Он мне совсем не нужен.
Мне не нравится, когда меня заставляют играть в машинки, в оловянных солдатиков, я бы хотел иметь куклу, но об этом я никогда не скажу. Они не заслуживают моей откровенности, потому что они против меня. Они не могут понять, кто я. И что я не отсюда. Я ангел…
Я разложил своих оловянных солдатиков животами вниз, так они изображают разбитую армию. Я качаю своего медвежонка, будто он куколка. А кто может сказать, какой пол у медвежонка?
Дедушка не следит за потрепанной игрушкой с грустными глазами, но за мной он следит недоверчивым взглядом.
— Этот ребенок ничего не ест, он худой как щепка. Жюльетта, его надо откармливать.
Откармливать? Как откармливают гусей? Мой дедушка сошел с ума. Какая муха его укусила, этого кузнеца с волосатыми руками?
— Глотай.
Я отчаянно мотаю головой, передо мной огромная ложка пшеничных хлопьев.
— Глотай. Это тебе поможет окрепнуть. У мальчика должны быть мускулы.
У меня нет мускулов, нет сил, мой желудок сжимается при одной только мысли о еде. Дедушка торжественно заявляет: «Этот ребенок болен, его надо лечить». Он берет воронку для кормежки гусей и старается вставить ее мне в рот через сжатые зубы. Я ощущаю привкус железа, и отвратительная каша начинает меня душить. Зачем они выдумывают все эти пытки?
— Глотай.
Если я позову на помощь маму, она меня спасет. Она меня всегда защищает, но и осуждает за мою слабость.
— Глотай.
Рыбий жир заливается в горло, и меня начинает тошнить. Как же угодить им? Я все делаю не так. Я мокрая курица. На школьном дворе плачет какая-то девочка, прислонившись лбом к цементному столбу. Ее окружили трое ребят в коротких штанишках, они смеются над ней. Они выискивают обидные слова:
— Потаскуха, самая настоящая потаскуха, хуже… Они повторяют это как припев, прыгая вокруг нее. Маленькие агрессивные петухи. Насилие живет в них самих, я это чувствую, и я этого боюсь.
Все мальчишки — насильники, они толкают меня, как в тот день, когда я разбился, они играют в футбол, а я стараюсь, чтобы никто не заметил, что у меня выбиты зубы. Папа влепил мне пощечину за выбитые зубы.
— Кто это сделал?
— Никто, я упал.
Я должен был бы сказать. Для большей убедительности я должен был заплакать, позвать учителя, пусть он увидит, что они со мной сделали. Мой папа — учитель, он всегда проверяет мои тетради и заставляет пересказывать наизусть уроки. Придет день, и я окажусь в его классе, тогда я должен буду стать первым. Первым во всем, самым лучшим. Сын школьного учителя не может ошибаться в согласовании причастий прошедшего времени и не знать дробей или притоков Гаронны.
Я сижу в первом ряду слева. Никто не ищет у меня в голове вшей. Мальчики приняли мое привилегированное положение «сына учителя». Привилегированным оно представляется только в их птичьих мозгах. Отец не спускает с меня глаз, он следит за моей левой рукой. Моя левая рука — это запрещенный инструмент. Я должен писать правой рукой и стараюсь так делать, но у меня какое-то странное раздвоение в голове. Буквы выходят необычные и всегда с наклоном в левую сторону.
— Жан, к доске.
Я обдумываю фразу левой частью головы, а правой рукой нажимаю на мел, который скрипит, сыплется и сопротивляется, как и я сам. Если бы мне разрешили писать левой рукой, у меня был бы аккуратный округлый почерк и получались бы красивые, как на вывесках, буквы, а не эти болезненные каракули, и мой мозг не страдал бы.