— Mutatis mutandi! [76]Я полагаю, это и называется верой. Вы чувствуете устремляющееся к вам сияние. Но чтобы это стало реальностью, нужен тот самый Бог, в которого вы не верите. Вы пережевываете все ту же несовершенную жвачку. Вам нужен ответ. Настоящий ответ для вас невыносим, поэтому вы придумываете свой — все равно что письмо послать самому себе.
— Верно, — произнес отец Бернард, — Мы жаждем любви… это действительно глубоко сидит в нас. Вы тоже… тоже жаждете, чтобы вас любили — верно ведь?
Розанов, помолчав немного, ответил:
— Да, но это слабость — я такое говорю шепотом. Ну что ж. Вы любите своих прихожан, того прихожанина, которого сегодня утром навещали? Видите, вы их все же посещаете.
— Это была женщина… ну… не совсем, — Укоряющий образ мисс Данбери возник в мыслях отца Бернарда, и тот засмеялся, — Нет… но я рад, что она есть на свете.
— Вы смеетесь? Общаясь с ней, вы счастливы, довольны?
— Да, она забавная. Она добродетельна и нелепа.
— Значит, ваше добро — это счастье?
— Нет-нет-нет. Мое добро — это добро.
— Что проку в тавтологиях? Добро — это Чеширский кот.
— Но тогда… неужели выдумаете, что… нам… все дозволено?
— В смысле нравственности? Мы можем вести себя спокойно и разумно и при этом презирать себя. А есть еще идея долга, превосходное изобретение. Конечно, все это есть. Но в основном — мы видим, как мы мелочны… смешны… низки.
— Вот оно, ваше счастье.
Джон Роберт засмеялся.
— Нет никакой структуры, лежащей в основе мира. На самом дне — совсем неглубоко — сплошной мусор, хлам. Даже не грязь, а хлам.
— Разве это не стоицизм, не защита от всего, что может удивить? Nil admirari [77].
— Защита от всего, что может удивить, внушить отвращение, встревожить, напугать до безумия — от чего угодно, особенно от самих себя.
— Так значит, этика — ошибка?
— Явление.
— Я думаю, вы, скажем так, неискренни.
— Неискренен. Замечательно. Продолжайте.
— Вы кажетесь мне большим моралистом. Например, вы, кажется, приписываете абсолютную ценность истине.
— Моралист не обязательно морален. А что до истины — она как коричневый цвет: в спектр не входит.
— Что это значит?
— Она не является частью этики — этики в вашем понимании. Истина безлична. Как смерть. Это рок.
— Неумолимый?
— Ох уж мне эти метафоры!
— Но вы же не можете признавать только одну ценность.
— Почему же?
— Я хочу сказать, если вы признаете одну ценность, разве вы не наткнетесь на все остальные, спрятанные внутри нее? Ведь это же неизбежно?
— Что это еще за неизбежность? Что, все ценности должны высыпаться кучей, как подарки из мешка? Истина — sui generis [78]. А что до остальных ценностей — спектра не существует. Неудачная метафора. Я оговорился.
— Я думаю, это очень важная оговорка.
— Идея внутренних связей между добродетелями — чистое суеверие, утешительная выдумка из тех, каким я верил в двадцать лет. Она не выдерживает никакой критики.
— О нет… — произнес, точнее, пробормотал отец Бернард. — О нет-нет.
Они уже подошли к Эннистонскому кольцу — точке, где нужно было любой ценой помешать мудрецу наискось пересечь общинный луг и выйти за город. Отец Бернард с облегчением отметил, что философ начал уставать. Тропа шла в гору, и оба запыхались.
— Отсюда Ящерка Билль видел летающую тарелку, — заметил Розанов.
— Но вы в такие вещи не верите?
— Отчего же? Подумайте, на что мы сейчас способны, и прибавьте миллион лет.
— Но они… не показываются… не вмешиваются…
— А зачем им? Они нас изучают. Я хотел бы верить в существование разумов, совершенно отличных от моего. Мне кажется, это будет для меня колоссальное облегчение. Может быть, они живут дольше нас и у них есть… не знаю… удивительные… настоящие… философы.
— Мне сама эта идея неприятна, — отозвался отец Бернард, — и чем-то… ужасна.
— Билль ничего такого не почувствовал. У него было ощущение чего-то хорошего… совершенно дружественный визит. Правда… он из тех, кто… склонен видеть хорошее.
— Даже там, где его нет? Я полагаю, мистера Исткота, в отличие от нас, вы не относите к классу омерзительных свиней? — Эта брошенная вскользь характеристика до сих пор уязвляла отца Бернарда.
— Нет, — нелюбезно отрезал Розанов. А потом: — Как, что это сделали с Кольцом?
Священник и философ воззрились на мегалиты, стоящие прерывистым кругом ярдов шестидесяти в диаметре. Камней было девять. В самых ранних источниках (относящихся к восемнадцатому веку) упоминалось четыре. Остальные были отрыты, сохранены и воздвигнуты на прежних местах археологами девятнадцатого века. Шесть камней были высокие и узкие, три (один из них — лишь обломок) — грубой ромбической формы. Возможно, они символизировали различие полов. На этом даже догадки кончались. Не верилось, что камни когда-то, с какой-то целью были воздвигнуты смертными. Они стояли в бледном, печальном, сыром свете, блестя от дождя, занимая момент во времени, преходя историю, не ведая об искусстве, противясь пониманию, чудовищные непостижимой мыслью, полные загадочного, властного, уплотненного, сдвинутого бытия. Ветер качал высокую траву у подножий камней, а меж ними и за ними виднелись округлые холмы и леса, где там и сям серые башни церквей успешно освещались бегучим облачным светом.
— Их испортили!
— Об этом долго дискутировали, — сказал священник.
— Сняли все лишайники и эти желтые кольца!
— Их почистили электрическими проволочными щетками. Стала видна структура камня. Хотя, конечно, все пятна от лишайников пропали.
— Их почистили, исцарапали мерзкими щетками, осмелились их коснуться — это самое близкое подобие богов, какое нашим жалким согражданам когда-либо суждено увидеть!
Розанов стоял, плащ развевался на ветру, рот открылся, лицо сморщилось от боли.
Священник глядел на него, потом осмелился потянуть за рукав, чтобы придать направление в сторону города. Когда они начали спускаться с холма, закапал дождь, а перед путниками блеснули на мгновение залитые солнечными лучами позолоченный купол Холла и золотой флюгер на колокольне Святого Олафа.
— О чем вы больше всего сожалеете? — спросил священник.
— В каком смысле сожалею? Что не выработал привычки к самоотречению? Что мне не было суждено одиночество? Нет, об этом — нет. А вы?
— Что лгал. Что грешил умолчанием. Чего вы больше всего боитесь?
— Смерти.
— Смерти не существует, вы не заметите ее прихода, вы имеете в виду боль — видите, вы их до сих пор не различаете.
— Ну хорошо… а вы?
— Узнать, что этики не существует.
— Но ведь вы же сами только что сказали… разве она не явление?
— Явление — это нечто. Долг — это нечто, некая преграда. Но узнать, что речь идет не просто о личном выборе — что это ничто, фальшивка, нечто абсолютно несуществующее…
— Узнать, что преград не существует?
— Что есть место, некая точка, где этика сдается, прекращает существовать.
— Нет такого места.
— Чтобы это гарантировать, нужен Бог, а любой существующий Бог — это демон. Допусти хоть что-нибудь — и все. Тюрьма хоть с одним выходом — уже не тюрьма.
Отец Бернард немного подумал.
— Кажется, вы делаете именно то, чего не позволили мне. Я хотел вывести всевозможное добро из одного вида добра. А вы хотите дискредитировать все добро, потому что существует один вид зла.
— Хороший образ. Если на пути пожизненного паломничества нам суждено достичь места, где нет ни добра, ни зла, наш долг — направиться туда.
— Долг?
— Это последний парадокс. На определенном этапе этика становится для человека загадкой, на которую необходимо найти ответ. Священное неизбежно сближается с демоническим. Фра Анжелико [79]любил Синьорелли [80].