Отец Бернард, вкладывая в рот Дианы облатку, коснулся губы, и Диана была счастлива, что он знает о ее присутствии. Тяжелая, украшенная драгоценными камнями чаша для причастия, дар давно покойного Ньюболда, наклонилась, и сладкое пьянящее вино утолило голод Дианы, согрело ее, приятно затуманило разум. Она со склоненной головой вернулась на место, на миг ощутив себя совершенно новой, преображенной.
— Сии дары, коих по недостоинству нашему не смеем и по слепоте нашей не можем просить, смилостивившись, даруй нам, жертвою Сына Твоего и Господа нашего Иисуса Христа. Мир Божий, превосходящий всякое разумение, да хранит сердца и умы ваши в разуме и любви Бога и Отца нашего и Сына Его, Господа нашего Иисуса Христа; благословение Господне Отца, и Сына, и Святаго Духа да будет на вас и да пребудет с вами вовеки.
Воцарилась тишина, потом послышалась возня — это паства поднималась с колен. Причастники, рассеянные по церкви, присутствовали в следующем составе: престарелая мисс Ларкин, какая-то родня известному художнику; некая мисс Эми Бэрдет, которая по воскресеньям играла на органе (довольно медленно); некая миссис Клан, вдова, заправлявшая «Бутиком Анны Лэпуинг» (никакой Анны Лэпуинг на самом деле не было); молодой человек по фамилии Беннинг, недавно принятый на должность преподавателя инженерного дела в политехе; Гектор Гейнс, очень набожный, любитель вести ученые беседы с отцом Бернардом; и мисс Данбери из коттеджей Бланш. Мисс Данбери особенно старалась раскаяться в собственных многообразных грехах, в которые не входило чтение детективов — отец Бернард заверил ее, что это не грех, — зато входил поиск в газетах описаний убийств и разочарование, что таковых не найдено.
Церковь Святого Павла в Виктория-парке, построенная в 1860 году поклонником Уильяма Баттерфилда [61], представляла собой огромное сооружение вроде амбара, без боковых приделов, в котором главной деталью интерьера были величественных размеров позолоченные запрестольные перегородки. (Крестная перегородка работы Ниниана Компера [62]была добавлена позднее.) Прихожане, которых со временем становилось все меньше, сидели на приземистых современных скамьях ближе к восточному концу, оставляя огромное пространство за спиной викторианским призракам. В церкви были четыре украшенные с подобающей пестротой часовни, но они представляли собой всего лишь ниши, а не инкрустированные каменьями пещеры, как хотелось бы отцу Бернарду. Стены украшал торжественный узор желтоватых и красноватых кирпичей и плиток, сейчас почти полностью открытый, поскольку викторианские мемориальные плиты во время войны скинуло со стен взрывом бомбы, уничтожившей колокольню и дом священника. В суровые послевоенные годы было не до восстановления этих реликвий, которые покоились в склепе, — отец Бернард их игнорировал, полагая, что стены и без того достаточно хороши, раз уж нельзя их завесить восточными драпировками. Пол, выложенный плиткой, гармонировал со стенами — плитки были украшены утонченными геометрическими узорами и стилизованными цветами; отец Бернард велел содрать бессмысленный современный ковролин, уложенный при его предшественнике. Персидские ковры подошли бы, но время богатых жертвователей миновало. Под западным окном висел один из последних даров — одинокий гобелен работы Неда Ларкина, изображающий Христа в виде очень бледного, гладко выбритого молодого рабочего, неумело держащего в руках плотницкий инструмент. (Тот же даритель преподнес изображение Иоанна Крестителя школы Эрика Билла [63].) Изящная крестная перегородка чудом уцелела при бомбежке, как и викторианские витражи, которые ревностный священник снял и спрятал. Витражи не обладали никакими особенными достоинствами, но обеспечивали в церкви полумрак.
Отец Бернард любил свою церковь и ее традицию высокого англиканства, которую не прерывал, но поднимал по возможности все выше и выше. (Паству низкой англиканской церкви упасал в храме Святого Олафа мистер Элсуорси.) Правда, отец Бернард постоянно терпел поражение от собственного епископа. Он больше не исповедовал, хотя в церкви была прекрасная исповедальня, пестрая, как паланкин, привезенная прихожанином из Германии. Грегорианский хор прекратил свое существование, и месса на латыни теперь служилась только раз в месяц. Помимо этого, отец Бернард по-прежнему служил по книге Кранмера, что было ему в явном виде запрещено. Он выторговал право Великим постом кутать распятия, но взамен ему пришлось поступиться целыми тремя гипсовыми мадоннами. Он притворился, что идет на это с большой неохотой — культ Девы его не интересовал, а иметь в запасе лишнюю обиду никогда не помешает. По-видимому, кто-то — он не знал кто — доносил на него епископу. Отец Бернард не жаждал иметь большой викторианский дом священника, но скромно жил в маленьком доме для клириков, где обслуживал себя сам, имел благовидный предлог не устраивать приемов и мог беспрепятственно отправлять свои личные культы. Младшего священника в приходе не было, и к лучшему, поскольку любой священник шпионил бы для епископа. Отец Бернард знал о своей репутации «не священника, а шамана». И ничего не имел против. Само спасение было магией: вселенское деяние, полное искупление всего видимого мира. И уж конечно, в сравнении с этим его более примитивные заклинания, материальные символы духовной благодати были вполне приемлемы. Приемлемы для кого? Отец Бернард уже не верил в Бога. Меряя шагами — нередко в одиночестве — свою красивую большую церковь, он все сильнее сознавал отсутствие Бога и присутствие Христа. Но его Христос был мистической фигурой — светловолосый, безбородый юнец ранней церкви, а не пытаемый, распятый, из плоти и крови.
Группа прихожан один раз пожаловалась, что проповедь отца Бернарда о молитве состояла из описания дыхательных упражнений. Но когда-то отец Бернард непринужденно болтал со Всевышним — не со строгим еврейским Богом своего детства, но с более мягким, не столь мужественным божеством. Он учился в Бирмингемском университете — изучал химию и заработал черный пояс по дзюдо. Ненавистная химия была его последней попыткой умилостивить своего земного отца, чье сердце он вскоре разбил, перейдя в христианство. Эту незажившую рану (это преступление) отец Бернард втайне носил в себе. Отец, так и не примирившийся с ним, уже умер. Отец Бернард не мог препоручить его душу Богу, ибо этот канал связи тоже пресекся. Священник часто думал об отце и о любимой матери, которую так жестоко отобрали у него еще до того, как он рухнул в объятия Христа. Он сидел и дышал. Он преклонял колени и дышал. И каждый день вверенной ему волшебной силой он превращал хлеб и вино в плоть и кровь. Он по-прежнему благоговел перед этой тайной, она была бесконечно, захватывающе непостижимой.
Отец Бернард уже давно принял решение жить в одиночестве, в том числе в безбрачии. Он не был против гомосексуальной любви и принял бы то же самое решение, будь он гетеросексуалом (а он им не был). Вдоволь хлебнув превратностей земной любви, он решил обратить свою любовь, то есть свою сексуальность, к Богу. Когда Бог ушел из жизни священника, он перенес свою любовь на Христа. Когда Христос начал так странно меняться, удаляясь, отец Бернард просто сидел или стоял на коленях и дышал в присутствии чего-то (или в присутствии пустоты). Он никогда не испытывал серьезного искушения нарушить свой обет целомудрия, но в расхожем, низком смысле этого слова оставался грешником. Он сильно поколебал душевное равновесие одного молодого хориста, которого иногда брал за руку в пустой и темной церкви после спевок хора. (То было во дни, когда грегорианский хор еще существовал и регентом в нем был Джонатан Трис, ныне, к несчастью, уехавший из Эннистона. После этого музыкальная сторона богослужений держалась на более скромных талантах дам-органисток.) Что еще хуже, отец Бернард, встревоженный собственными чувствами, обидел мальчика, внезапно прекратив знаки внимания без всяких объяснений. Мальчик уже стал юношей и в церковь не ходил, работал в Лондоне, но изредка навещал Эннистон и, встречая на улице отца Бернарда, подчеркнуто его игнорировал. Священник очень страдал от этого, каждый раз предавался многочасовым навязчивым размышлениям о том, как бы поправить дело, и каждый раз приходил к выводу, что лучше оставить все как есть. Он мог только надеяться, что больше всего в этой истории пострадало его собственное самолюбие. Конечно, были и молодые люди, которых ему никак не удавалось выбросить из головы. Например, Том Маккефри. Том рос на глазах у отца Бернарда, превращаясь из школьника в студента. Они часто виделись. Отцу Бернарду очень хотелось заключить Тома в объятия. Вместо этого он опускал взгляд. Знал ли Том? Может, и знал.