Или двадцать второе августа — день, когда Стамбул обратился в прах, а с ним и последние сомнения и я переступила черту.
Черту, оставшуюся так далеко позади, что прежняя жизнь кажется пустым сном.
Октябрь, но на улице так тепло и солнечно, будто лето еще не кончилось. Пахнет попкорном — это ветер с моря несет запах дешевого биотоплива, попутно вороша палую листву. На далеком горизонте, под голубым в белых прожилках небом, машут крыльями ветряные турбины. Проезжаю по улицам Хедпорта, где разыгрывается деловитый утренний ритуал: люди стайками бегут кто на работу, кто в школу, выгуливают собак, отмыкают двери лавочек и контор. Жуют на ходу круассаны, потягивают кофе с молоком, стоят в очереди на трамвай. Торопятся — на утреннее собрание «Общества анонимных алкоголиков», на распродажу строительных материалов, а может — в объятия возлюбленных. Страх и нетерпение — стимулирующий коктейль: в Торнхилл я въезжаю уже в девять. Паркуюсь на привокзальной парковке и, имея в запасе целый час, направляюсь к прославившей этот городок средневековой церкви, путь в которую лежит через жутковатое кладбище, окруженное бастионом грубых цементных стен. Лавирую между просевших могил разросшихся тисов. В желобки на шинах коляски набиваются каменная крошка и строительный песок.
Даже с распахнутыми настежь дверями в склепе темно и холодно, как в морозильной камере. Витражи над кафедрой переливаются сложными спектрами канонических цветов, заключенных в частый переплет потемневшего свинца. Одна из стен покрыта фреской с изображением пригвожденного к распятию Христа: голова, склоненная набок, выпирающие ребра. Из-под вонзенного копья ручьем льется кровь, вокруг хищно кружит воронье. Поежившись, выгребаю из кошелька горсть монет и ссыпаю их в ящичек для сбора пожертвований.
Вдыхаю затхлый дух — воск и селитра, — которым пропитаны все божьи храмы размером больше сотни квадратных метров. Здесь собирают деньги для страдающей от засухи Африки, потому что треть планеты осталась без питьевой воды. Неужели это правда? Как, почему? Будь я верующей, кинулась бы искать свечку. Увы: я погружаюсь не в молитву, а в созерцание цветных стекляшек, пытаясь уловить сюжетную линию, которая объединила бы разрозненные кусочки. Без четверти десять поворачиваю на выход — назад к солнцу, палящему столь нещадно, что предметы кажутся выцветшими: белесые пятна в искрящейся кайме. Вернувшись к машине, втаскиваю сложенную коляску на пассажирское кресло, когда в памяти, призванные узорчатым переплетом, вдруг всплывают вчерашние черные птицы. Вороны?
Ни с того ни с сего мои губы расплываются в широкой улыбке. Да здравствует подсознание! «Пшеничные поля и вороны». Автор — «ВВГ».
Включаю радио — вдруг появились новости о Бетани? — но попадаю на передачу о пенсиях — предмете, который все больше занимает умы переваливших за пятый десяток британцев. Это одна из тех дискуссий в прямом эфире, когда звонящие — люди «из разных слоев населения», но почему-то в основном представители среднего класса — делятся своими финансовыми затруднениями, вежливо наседая на приглашенного эксперта. Как раз в тот момент, когда тот пускается в рассуждения об ипотеках с опцией выкупа, дверь магазинчика напротив распахивается и выплевывает мужчину в мятых джинсах и красно-белой футболке с мультяшным тарантулом на груди. В руках у него гигантский пакет тянучек-ассорти. Незнакомец переходит дорогу, оглядывает парковку и, взмахнув рукой будто старому другу, направляется прямиком ко мне. На вид ему лет тридцать пять. Взъерошенная копна черных волос, солнечные очки в пол-лица. Выросший мальчишка-скейтбордист или барабанщик из любительской группы, которая еще не оставила надежды прославиться. Выключив радио, приспускаю стекло.
— Габриэль Фокс? — спрашивает он. Киваю. — Позволите к вам присоединиться?
Каковы бы ни были обстоятельства, австралийский акцент всегда вызывает у меня улыбку.
— Пожалуйста. Коляску только переложите.
Обогнув машину, незнакомец открывает пассажирскую дверцу, небрежно роняет пакет мне на колени и одной рукой перебрасывает коляску на заднее сиденье, после чего усаживается и защелкивает ремень.
— Надеюсь, угощение предназначено не мне, — говорю я. — Не люблю лакричные тянучки. А мои племянники вечно дерутся из-за ирисок.
— Бетани просила. Ей лакрица нравится. Нед Раппапорт, климатолог.
Этот невидимый вопросительный знак после каждой фразы — сколько же в нем оптимизма. Пожимаю протянутую ладонь. Рукопожатие у него крепкое, рука — загорелая и мускулистая. Из-под рукава выглядывает вытатуированная ящерка. В былые времена, когда женское начало еще было во мне живо, подобное сочетание качеств вызвало бы во мне очень любопытную реакцию.
— Вы из Австралии?
— Из Брисбейна. Учился в тамошнем универе. — А в перерывах между семинарами конечно же курил травку и носился по волнам. — Но жил я по большей части в Штатах. Работал в НУИОА.
— Что в переводе для непосвященных означает?..
— Национальное управление по исследованию океанов и атмосферы. Хотя я вот уже пару лет как уволился. Надоело. Пятнадцать лет расписывал сценарии климатической катастрофы, и хоть бы кто на них посмотрел. После «Катрины» плюнул и ушел на вольные хлеба. Давайте прокатимся. На съезде налево, потом первый поворот направо. — И, неожиданно чихнув: — Пардон. Аллергия.
Ага. Значит, человеческое нам все же не чуждо.
— Как Бетани? — спрашиваю я и, повернув ключ в зажигании, трогаюсь с места. Несмотря на мои усилия держать себя в руках, я все больше волнуюсь. Одному Богу известно, что у нее там в голове, после двух-то лет взаперти. Разве может климатолог из Брисбейна с татуировкой на бицепсе разглядеть тревожные сигналы?
— Идет на поправку. Ожоги заживают, повязки я менял каждый день. В голове у нее тараканы. Ну, для вас это не секрет, верно?
— Как моральный настрой?
— Зашкаливает.
— Охотно верю, — киваю я на сладости. — Кто-нибудь ее караулит?
— Почти все время. Нам на кольцевую. Днем она бегает по всему дому, но на ночь мы ее запираем, на всякий случай. Розетки у нее в комнате я все вырубил. Если честно, она нам дает прикурить. Все время требует «току». Хотя, может, оно и нормально, я с шизиками раньше не сталкивался. Вот приедем часа через два — если пробок не будет, — и увидите сами. Мы очень рассчитываем на ваше умиротворяющее влияние.
Сжав руль покрепче, анализирую услышанное.
— Значит, поэтому-то меня и позвали? Потому что сами вы с ней не справляетесь?
Контур его профиля меняется.
— Из того, что мне говорили, у меня создалось впечатление, что вы с нами. Выходит, я ошибался?
Тревога в его голосе звучит вполне натурально.
— На роль слепого орудия я не соглашалась.
На загорелом лице появляется застенчиво сконфуженное выражение.
Понимаю. Простите. Мы долго обсуждали этот вопрос и решили, что так будет лучше. Мы и сами не рады, но такой уж сложился консенсус.
— Знаете, я не слишком доверяю консенсусам. Особенно таким, в которых я не участвовала. Кстати, «мы» — это кто?
— Я, Фрейзер и Кристин Йонсдоттир — это одна…
— Знаю, — перебиваю я с излишней резкостью. — Я навела о ней справки.
Покосившись на меня, Нед говорит:
— Фрейзер решил, что, узнай вы о наших планах, ни за что бы не согласились. А если бы и согласились, полиция вас все равно бы вычислила. Если Бетани права, на кону стоят судьбы многих людей.
После Стамбула тут нечего и спорить. И отмахнуться от моральных соображений тоже нельзя. Смотрю на дорогу, силясь подавить эгоистичные мысли и некую горечь.
— Расстроились? — спрашивает Нед.
— Почти нет, учитывая, в каких обстоятельствах состоялось наше с вами знакомство, — отвечаю я светским тоном и в подтверждение одариваю его доброжелательной — сладко-поцелуйной — улыбкой. Будто стюардесса, принимающая от пассажира использованный бумажный пакет. — Так вы сами ее похитили или кого подрядили?
— Виновен, ваша честь. Обошлось без насилия. Жертва не возражала. Напротив.