Человек и лошадь движутся в превосходном единстве, как бы перетекая из одного элемента в другой. Пируэт на галопе, полупассаж с менкой на галопе, после чего – великолепно, невозможно – каприоль. Конь взвивается в воздух и волшебным образом зависает, а в высшей точке полета задние ноги еще и выстреливают назад.
Я прирастаю к месту. Ученица глазеет так, словно Господа Бога увидела.
– Нужно заставить его идти плечом внутрь, опять и опять, – говорит тренер так, словно ничего особенного не произошло.
– Вот видишь? Он все умеет, он просто лентяй, – продолжает мужчина, не прерывая блистательного выступления. – Он знай придуривается, дескать, «Ой, я не знаю, я не умею», но на самом деле просто сачкует.
Остановив мерина, он блаженно улыбается ученице. Потом элегантно перекидывает правую ногу через седло и пропадает из виду.
Я смотрю на часы. Сейчас без пяти, значит, смена заканчивается. Меня охватывает внезапное смущение, и я выхожу наружу – заводить лошадей.
* * *
– A-а, вот и ты, – говорит Мутти, когда я переступаю порог.
Она возится в кухне, собирает вилки с ложками и салфетки.
– Сейчас будем ужинать. Позовешь Еву?
Я зову, и она спускается, по-прежнему хмурая и молчаливая. Вместе мы входим в рабочий кабинет, ныне превращенный в столовую. Из него убрана большая часть мебели, но все равно в комнате тесновато.
Папа сидит во главе стола, и при виде его у меня перехватывает дыхание. Он никогда не был крупным мужчиной – достаточно сказать, что свою карьеру он начинал как жокей, – но плечи у него широкие, и крепкая мускулатура делала его внушительным, успешно скрадывая небольшой рост. Теперь руки и ноги вялые, исхудавшие, почти бесплотные. По крайней мере, руки точно, ног я не вижу – они под столом. Тесемка поперек груди помогает ему прямо сидеть в кресле. Кожа у отца стала восковой, она плотно обтягивает череп. Он выглядит маленьким и хрупким, точно воробышек…
– Здравствуй, папа, – говорю я.
Я очень стараюсь следить за собой, но все равно голос срывается. Я заставляю себя подойти к нему, надеясь, что обуревающие меня чувства не очень отражаются на лице. Я наклоняюсь обнять его. Надо еще сообразить, как бы сделать это. В итоге я просто обхватываю костлявые угловатые плечи и прижимаю его лицо к своему. Кожа дряблая и прохладная, ключицы так и торчат…
– Хорошо, что ты приехала, Аннемари, – говорит папа.
Голос еще более медлительный и скрипучий, чем раньше. Я отлично слышу, с каким усилием дается ему каждое слово – и дыхание, и артикуляция. У меня самой спазмы стискивают все мышцы гортани.
Я выпрямляюсь. Голова закружилась, перед глазами вспыхивают маленькие звездочки. Я прикрываю глаза, ожидая, пока восстановится кровообращение.
– Ева, – говорю я. – Иди поздоровайся с дедушкой.
Она стоит столбом, глаза у нее круглые, губы дрожат.
Я остро жалею, что мы не одни в комнате и не можем дать волю ужасу и сожалению, которые так пытаемся скрыть.
Наедине мы оплакали бы гибель этого еще живущего человека, не оскорбив и не унизив его. Впрочем, глупо было бы предполагать, будто он не в курсе происходящего. Мой папа всегда был в курсе всего.
– Да ладно тебе, – говорит он. – Аннемари, отстань от девочки.
Входит Мутти. В одной руке у нее блюдо, в другой глубокий казан. Я выхватываю у нее и то и другое.
– Дай-ка мне, – говорю я и ставлю посуду на стол. – Есть еще что нести?
– Есть, – говорит она. – Еще салат, хлеб и вино.
– Ева, – зову я, – не поможешь?
Я еще не окончила фразы – она бросается следом за мной.
На кухне я заключаю ее в объятия. Она закидывает руки мне на шею и жмется ко мне, всхлипывая. Это плач раненого животного, исходящий откуда-то из глубины естества. Я потрясена нашими объятиями. Я и не упомню, когда бы она стерпела от меня что-то подобное.
– Вот так, милая, – говорю я, гладя ее по голове. – Видишь, как получается… Тихо, деточка, не надо, чтобы он слышал…
Мы стоим так несколько минут. Потом Ева отстраняется, вытирая глаза. Если у меня они такие же красные, мы вряд ли скроем, как сообща лили слезы, уединившись на кухне. Да ладно, они наверняка и так поняли. Наверняка.
Мы молча забираем хлеб, салат и вино и возвращаемся в кабинет.
И тут я замечаю еще один прибор. Я спрашиваю:
– Мы что, ждем кого-то?
– С нами обычно ужинает Жан Клод, но он только что позвонил, сегодня не сможет.
– Жан Клод?..
– Тренер.
– Он здесь живет? – спрашиваю я и слишком поздно замечаю нотку оскорбленного достоинства в собственном голосе.
– Он живет в комнате над амбаром, – говорит папа. – Ему пришлось переехать поближе к месту работы, и с нашей стороны было логично предложить ему эту комнату.
Когда он начинает говорить, я поворачиваюсь к нему, потом инстинктивно отвожу глаза. Меня тут же окатывает жутким стыдом, но повернуться обратно никак невозможно. Это значило бы окончательно все испортить.
Мутти берет тарелку и протягивает Еве. Ева смотрит на нее, но не отрывает рук от коленок.
– Я мяса не ем, – говорит она.
– Еще как ешь, – говорит Мутти и тычет в ее сторону тарелкой. – Давай бери.
– Нет, я правда вегетарианка.
– Что за чепуха еще! – говорит Мутти. – Растущей девочке вроде тебя необходимы белки!
– Я их из других источников получаю, – говорит Ева.
Она старается отвечать спокойно и вежливо, но к тарелке по-прежнему не прикасается.
– Чушь! – говорит Мутти.
Накалывает вилкой телячью котлету и отправляет Еве в тарелку. Та начинает мрачнеть.
Я вмешиваюсь:
– Вообще-то мы поддерживаем Еву в ее отказе от мяса.
Мутти поднимает бровь:
– Мы?..
– Я поддерживаю Еву, – повторяю я громко. – И если она не хочет есть мясо, никому не следует ее заставлять. Милая, давай поменяемся…
И я протягиваю Еве свою тарелку, а она отдает мне свою. Она держит ее за самый краешек, подчеркивая свое неприятие мясного.
– Чего только не выдумает молодежь, – бормочет мама вполголоса. – Сегодня вы не едите мяса, завтра заявите, что безнравственно носить натуральную кожу, а послезавтра потребуете выпустить всех лабораторных крыс. Так дело пойдет, и верховая езда окажется под запретом…
Ева краснеет, как свекла.
– Естественно, я против вивисекции, – произносит она. – Это чудовищно! Это злодейство!
Мутти переспрашивает:
– Виви… кто?
Господи Иисусе, моя бедная мама не подозревает, во что ввязалась.
– У Евы есть право на свое мнение, – говорю я. – Как и у тебя – на свое.
Мутти оборачивается ко мне, и я жду, что вот-вот разверзнутся небеса, но тут звонит телефон. Еще секунду она испепеляет меня взглядом, потом выходит из комнаты.
– Держи, Ева, – говорю я, передавая ей картошку.
– Пусть поест еще салата, – говорит папа. – И хлеба. Надо же мяса нарастить на костях. Ну там или хлеба…
Я смотрю на него и вижу, что уголки его рта кривятся в жуткой гримасе. Это он пытается улыбаться.
– Спасибо, папа, – говорю я.
Я опускаю глаза, часто-часто моргая – изо всех сил стараюсь не разреветься.
– И что ты думаешь о нашем новом тренере?
Я с силой прижимаю пальцами уголки глаз. Мне кажется, что, если прижать их вместо того, чтобы промокать салфеткой, слезы будут не так заметны.
– Ну… – Я шмыгаю носом. – По-моему, он очень хорош. Я немного посмотрела на него после обеда. Он подсаживался на одного из частных коней…
– Знаешь, а он ведь француз.
– Да, папа. Я заметила.
– Это твоя мать его наняла.
Я выдавливаю из себя смешок.
– Этим все объясняется. Он долго здесь работает?
– Месяца два, – говорит папа.
Неловкой рукой он тянется за салфеткой и с огромным трудом отрывает ее от стола. Движение начинается от плеча – только так ему удается задействовать всю руку.
– Он тебе нравится? – спрашиваю я, следя за салфеткой.
Я никак не могу решить, помочь ему или притвориться, будто ничего не замечаю. Я словно иду по минному полю – как бы не наступить не туда.