И они правы. Когда некогда близкая им персона обвинит их в том, что они все придумали, будет простой выход — открыть паспорт, показать нужную страницу с печатью и грубым голосом ответить «Съела?».
А у меня цифра 7 на иврите, пара закорючек и отношения, которых не было.
Я выбежала из подъезда, ударившись локтем о тяжело открывающуюся дверь. Все так же горел тополиный пух — он был и во мне, между ресниц, забивался в ноздри, прилипал к губам, забирался в сумку и щели между створками панели телефона.
Лишь одна фраза могла охарактеризовать мое состояние — «тотальное безверие». Я начинала сомневаться, что по этой планете ходит такой персонаж, как Романович, и кто я, чтобы потреблять лживый московский кислород?
Я поймала машину до «Библиотеки», остановился старый «Мерседес» с индусом за рулем, грубым и жестоким, как этот мир. Он не говорил по-русски, а это значило, что самое время набрать номер Макса. И будь что будет.
— Вот скажи, Карине ты тоже говорил, что любишь? Ты всем так говорил?
— Истерику прекрати!
— Я не прекращу истерику! Я не буду ничего писать! Я готова молчать, но писать я не буду. Понимаешь?
— Ты что, опять нанюхалась?
— Да, только что с Кариной пару дорожек умяли, а потом по таблеточкам. Не ты ли меня этому учил? Жизни учил? Доволен? Хорошая ученица?
— Прекрати истерику, я считаю до трех. Раз, два…
Я выключила телефон.
Индус посмотрел на меня с осуждением. Да кто мы такие, чтобы друг друга осуждать, с утра до ночи мы кидаемся фразами «ты не прав», «как ты мерзко поступил» и простыми, вроде «дура» и «дурак», чтобы потом они рикошетом вернулись к нам. А Господь Бог или Судьба, наверное, сидя там наверху, смеются, готовясь представить нас Страшному Суду и решить, куда же — в ад или рай? А что же такое жизнь? Попытка найти себя, чтобы этого себя представить суду? На этом суде нет места адвокатам и оправданиям, нет потных, влажных, но родных рук — нет ничего привычного. Только факты. И написав своими руками чужие, божественные, возможно, слова, мы всего лишь тестируем качества, а Он отправляет их в нужную категорию людских пороков.
А ты? Ты перестаешь существовать — и снова возвращаешься в безвкусную плазму Судьбы, а кто-то неведомый, похожий на тебя, начинает свой путь — вечная матрица человеческого бытия.
Почему-то, когда я приезжаю раньше времени, нет человека, готового это оценить. Зато есть Романович. Правда, он не ценит. Не дорос еще.
Любой человек рано или поздно задумывается о том, как пройдет его «последний раз» с кем-то. Ведь это то, что останется после тебя, это самая яркая черта, которая подводится под отношениями, которые иногда бывают длиною в жизнь или что-то возле того. И вспоминается все: запахи, одежда, вкус слов, соль фраз, сладкие минуты молчания, процеженный ненужными фразами час времени. И сегодня для него последний раз — сказать, что уезжает. А для меня последний шанс промолчать или что-то понять. Когда остается последний час, хочется сделать его каким-то нежным, хотя ты знаешь, что самое лучшее — это как всегда. И никогда больше.
Он вошел, надушенный Armani и с диском в руке. Это и был его последний раз. Не знаю почему, но я была уверена, что там и есть рассказ, который он стер, и, может быть, даже больше, какое-нибудь откровение, что-то такое, что многое перевернет. И заставит заплакать или засмеяться. Когда ты подводишь черту, на кону остается вся жизнь. И больше всего на свете захотелось закричать: «Черт с ним, с тем, что там и чего там нет. Черт со всем, потому как Бога рядом с нами точно нет».
Он сел и просто смотрел на меня, готовый вот-вот рассмеяться.
Когда мне плохо, я тоже смеюсь.
— Не хочешь купить мою машину?
— Это то, зачем ты меня сюда позвал?
— С ума сошла? Нет, просто спросил. Все-таки Mazda 6, пробег маленький. И потом, тебе я смогу ее почти подарить…
— Скидка десять процентов?
— Язва.
— Нет, пока гастрит. Как Жанна?
— Не знаю. В целом мы с ней порознь сейчас. Мутит с каким-то владельцем чего-то там ОАО. Ты же не хочешь о ней говорить.
— А ты?
* * *
— Не хочешь — не отвечай. — Я пристально смотрела в его глаза.
И все-таки мы можем сто раз на дню врать себе, что друг друга не знаем.
И вот сейчас стало страшно за почти семь лет этого притворства, за столько упущенного времени, когда мы чего-то боялись, все время оттягивали момент искренности. Искали нужного стечения предлагаемых обстоятельств. Отворачивались, засыпая. Отклоняли вызовы и играли, прекрасно осознавая, что завтра так и останется завтра и минута абсолютного открытия так и не наступит.
Романович молчал. Если через несколько дней какая-то груда железа умчит его за тысячи километров, это никак не изменит того, как мы общались, стоя рука об руку и держа расстояние между собой в сорок тысяч километров. И что бы я сейчас ни сказала, это уже не важно. Потому как иначе будет больнее. И еще больше сдавит грудь. Все-таки мы где-то немного и местами понимаем друг друга. И тогда не надо слов, не надо сжимать костяшки пальцев, чтобы цепями молчания повязать этот воздух, липкий от мерзости бытового и красоты нашего момента, чтобы опять заполнить его доверием к теплу нежных слов. И надо было что-то сказать о себе, чтобы он запомнил меня в момент последней встречи.
— Я в следующем году буду к Соловьеву во ВГИК поступать.
— И зачем тебе все это надо?
— Не знаю, наверное, есть что сказать. Да и вообще, кто кроме меня поедет покорять «Уорнер Бразерс»?
Я рассмеялась то ли над собственной самонадеянностью, то ли над казусностью ситуации.
— Я тебе писала, звонила. Ты не отвечал.
— Да какая теперь разница.
Он говорит, что мне не верит. Но как можно не верить человеку, ответ которого ты знаешь наперед того, как поставил вопросительный знак в конце предложения? Легко. Оказывается. У нас не было шансов — те, что были даны, Романович подарил Жанне в виде машины, я всунула в руки работе и мелкому флирту, никто из нас не решился задать сакраментальный вопрос «А ты любишь?», боялись получить ответ «нет», но еще более «да», потому что тогда надо было бы что-то менять, кого-то бросать и действовать, а каждому из нас до поры до времени было комфортнее сидеть на месте в тягостном ожидании звонка. Действительно, что говорить — случайный секс не длится несколько лет, но вот мы пропустили тот момент, когда надо было ставить все точки на цифре 7, а нам больше нравились закорючки и бесконечные знаки препинания. Я ставила точку, он ставил точку, а потом случай текущей ручкой обращал все это в многоточие. Мы не были готовы к сотрудничеству в прояснении ситуации, а, может, Романовичу было глубоко наплевать на меня. В конце концов, он был с Жанной, а не со мной, и, расставшись с ней, предпочел мне столицу вин и духов. Такова жизнь.
Мы долго говорили о Жанне и Кирилле, о том, сколько гадостей натворили, больше молчали и обсуждали старых друзей. Меньше ели заказанный как воспоминательный раритет «Цезарь», а больше глотками осушали чашки с фруктовым чаем. И где-то между этими глотками и были воспоминания, поставившие прошлое выше и значимее настоящего, потому как через минуту НАС уже не будет. Никогда.
Он в последний раз вез меня домой. Мы разворачивались на Новинском, и он отдал мне диск, без надписей, рецензий и аннотаций. А это значило, что завтра он уже будет в других часовых поясах.
И «наши самолеты в небе разминутся» [14]…
Мы хранили жизнь под замками собственной глупости,
в спешке набирая 112
В машине играла Robert Miles «Children» и кондиционер морозил воздушными струями. Те щекотали нос. Телу было до противного приятно. И холодно. Я рассказывала, как пыталась приготовить ванну в электрическом чайнике — не вышло. И, как всегда, не менее грустной мелодией запел мой белый телефон.
— Когда ты рядом, у меня постоянно звонит телефон. Тебе не кажется, что это какой-то знак? — копаясь в сумке под кодовым названием «Бермудский треугольник», спросила я Алека.