Наверное, я попытался бы тогда расспросить девушек об их семье и родстве, однако Маша опустила свою тарелку на стол и сказала:
— Ну, пошли, баня ждет.
Собственно баню предварял закопченный предбанник — крошечный, размером с большой платяной шкаф, с парой крючков на стене, — в него выходила дверца печи, в которую Катя первым делом загрузила еще пару поленьев. Несколько секунд мы простояли, точно незнакомые друг с другом люди, оказавшиеся в выстуженном лифте. Потом разделись, поневоле сталкиваясь локтями и ягодицами. У девушек обнаружились под одеждой узенькие трусики — мне давно уже стало казаться, что русских женщин обязывает носить их некий закон, — у Кати розовые с кружавчиками, под стать такому же лифчику, Машиных я уже не помню. Девушки сняли и их. Я стянул с себя выбранные с особым тщанием трусы, сунул очки в один из моих зимних ботинков.
— Ладно, — произнесла Маша, — летим шеметом!
И мы нырнули в жар — торопливо, чтобы он не успел вылететь в дверь.
Здесь не было никаких прикрас, отличавших роскошные бани, в которые я изредка заглядывал с Паоло, — чая с лимоном, питекантропов-массажистов, разговоров, вполголоса ведшихся волосатыми, мощного сложения мужчинами. Однако эта баня безусловно запомнилась мне больше всех остальных. В ней стояла грубая самодельная скамья, единственное маленькое оконце пропускало уже тускневший уличный свет. Часть противоположной оконцу стены закрывал лист железа — тыльная сторона печи; на него плескали из маленького ведерка воду, мгновенно обращавшуюся в пар. Жара в бане уже стояла неимоверная. Мы сидели на скамье, стараясь не касаться подошвами раскаленного пола. Мне досталось место самое горячее — у печи, Кате — у слабо освещавшего ее окошка. Я оказался в одной из тех ситуаций, в каких ты стараешься не смотреть на что-то, но ничего у тебя не получается, и ты утешаешься мыслью, что так, наверное, все и было задумано. Груди у Кати были крепкие, точно у манекена, больше Машиных, а блондинкой она оказалась крашеной.
Мы сидели, плотно прижавшись друг к дружке, пот наш смешивался и стекал на пол.
— Ну, Коля, что ты думаешь о Бутове? — спросила Катя. — Как о доме для Татьяны Владимировны?
— По-моему, место хорошее.
— Не уверена, — произнесла Маша. На длинные ноги ее падал свет, однако лицо оставалось в тени. — Уж больно до него далеко.
Старая квартира Татьяны Владимировны мне нравится больше.
— Но если она все же захочет перебраться туда, — сказала Катя, — ты, наверное, смог бы помочь ей, Коля. С оформлением документов. С юридическими тонкостями. С бумагами на прежнюю квартиру, которую захочет, наверное, получить Степан Михайлович. Она женщина старая, советского закала, и ничего в этом не смыслит.
Разговаривать было трудно, горячий воздух обжигал мне, стоило открыть рот, горло, и потому я сказал только:
— Да.
Пропекались мы в бане минут, наверное, двадцать. Голова моя кружилась от водки, я бы с радостью обошелся и пятью минутами, но не хотел сдаваться первым. В конце концов Маша сказала:
— Ладно, пора освежиться.
— Это как же?
— В снегу, — ответила Катя.
— Попрыгаем в снег, — прибавила Маша.
— А это не опасно? Для сердца. — И я, задыхаясь, ткнул себя в сумраке пальцем в грудь.
— Жизнь вообще опасна, — сказала, обнимая меня мокрой рукой, Маша. — Пережить ее не удавалось еще никому.
Мы скользнули по залитому нашим потом полу к двери, закрыли ее за собой, пересекли предбанник. Маша с Катей нырнули в глубокий снег, лежавший под большой сосной у тыльного забора дачи. Я продрожал секунды три и последовал их примеру.
Ощущение было такое, точно я получил шлепок огромной, размером с меня, ладонью или меня разом укусили тысячи пчел, — впрочем, проделано это было как-то по-доброму. Сердце на миг встало, однако банный жар уничтожился снегом мгновенно. Мало того, я почувствовал себя удальцом, совершившим нечто отчаянное, — нырнувшим с вышки или ограбившим поезд — и уцелевшим. Мгновенная боль исчезла, успев, однако же, доказать, что я жив, жив каждым дюймом моего тела, — да еще как, живее, чем когда-либо прежде.
В том-то и состоит одно из свойств русских, которое я понял, когда уже было поздно. Они способны на невозможное — на то, чего, по-твоему, сделать им ни за что не удастся, и даже на то, что тебе самому никогда и в голову не придет. Они поджигают занятую французами Москву, травят один другого в зарубежных городах. Проделывают это, а после ведут себя так, будто ровно ничего не произошло. И, прожив в России достаточно долго, ты сам становишься точно таким же.
Когда мы встали, я взглянул на снег, потускневший, но все же светившийся в темноте, и моим плохо видящим без очков глазам представилось, что вмятина, оставленная Машей, очертаниями походит на ангела. Мы бегом вернулись в баню, ступни наши онемели, волосы успели обледенеть. Катя схватила свою одежду и голышом понеслась к даче. Я поднял с пола ботинки, но Маша отобрала их, уронила обратно на пол и повела меня назад, в жар.
— В Мурманске у вас тоже баня была? — спросил я, с трудом различая ее в обжигающем мраке.
— Да, — ответила Маша, и это было единственным произнесенным ею словом.
Поначалу она показалась мне странной, холодной, как труп, — почти вся, если не считать губ, — но влажной и возбужденной. Маша была моим личным забвением, предназначенной лишь для меня снежной лавиной, обрушившейся в разреженный воздух бани. И в те минуты она изгнала из моей памяти все: страшненького Казака, тридцать с хвостиком впустую прожитых мною лет и все мои сомнения.
Проснувшись ночью, я понял, что совершенно не знаю, где нахожусь. Помнится, я утешился мыслью, что лежу в моей бирмингемской постели, в последнем из моих студенческих общежитий, стоявшем на довольно опасной улице рядом с «Эджбастоном».[4]
А затем увидел Машу спавшую, накрывшись драными одеялами, рядом со мной на узкой мансардной кровати. Под сиявшей в окне луной светились ее тонкие, светлые, спутанные волосы — и я подумал о любовном послании, начертанном на теле Маши симпатическими чернилами.
Мне хотелось помочиться — ночная слабость, обуявшая меня на четвертом десятке лет, первый, если говорить всерьез, из указателей: «К могиле — туда», подобных в их новизне устрашающим, раскалывающим голову похмельям третьего десятка. Я спустился в одних трусах по скрипучей лестнице, миновал спавшую на софе Катю, влез в ботинки и вышел наружу. Пописал, глядя, как животное тепло извергаемой мной струи плавит снег. В свете луны мне удалось разглядеть даже зеленые листья на дне дыры, прорезанной этой струей в белизне.
Теперь, когда я думаю и пишу о годах, проведенных мной в Москве, та ночь — несмотря на все, что со мной случилось, на все, что я натворил, — представляется мне самой счастливой в моей жизни. Временем, в которое я вернулся бы, если б смог.
Глава седьмая
Живя в Москве, я далеко не один раз слышал, когда шел по улице либо сидел в моей квартире, — или мне казалось, что слышал, — визгливый звук, какой издают черные лондонские такси, тормозя перед «лежачим полицейским» или сворачивая за угол. А в метро мне время от времени хотелось, чтобы человек, которому я нечаянно наступил на ногу, извинился передо мной, как это принято у пассажиров подземки. Отсюда ты, вероятно, сделаешь вывод, что какая-то часть меня скучала по Англии. Да, я жалел иногда, что не могу хотя бы на час или около того оказаться в ней, законопослушной и неторопливой. Однако сожалений этих никогда, даже под самый конец, не хватало для того, чтобы я возжаждал вернуться на родину. Лондон и Луттон больше не были моим настоящим домом.
В ту зиму, в канун Рождества, я ехал по серой слякоти в аэропорт Домодедово — на такси, водителю которого страх как не терпелось поделиться со мной разработанным им научным доказательством того, что русские женщины просто-напросто обязаны быть самыми красивыми в мире, — ну, не считая, может быть, венесуэлок. Насколько я помню, его теория была как-то связана с недостатком мужчин, который Россия испытывала после войны, ведь у них появилась возможность выбирать лучшую из множества женщин, а их избранницы в свой черед рожали красавиц-дочерей — ну и так далее. Похоже, по одному с нами маршруту следовала тогда некая важная шишка, поскольку боковые улицы были забаррикадированы милицейскими машинами, а добравшись до памятника Ленину на Октябрьской, мы надолго застряли под его простертой, заснеженной рукой. В аэропорту я, проходя паспортный контроль, почувствовал облегчение, которое неизменно посещает даже тех, кто любит Москву, — облегчение человека, покидающего Россию с ее хамами-продавцами, грабителями-милиционерами и ужасающим климатом.