Что же касалось Минни… Минни – это Минни. Двумя годами раньше, когда она слегла с какой-то загадочной болезнью и ей целую вечность (вероятно, неделю или чуть больше) не удавалось поставить диагноз, Зах не мог спать, рисовать и думать. Хотя сам он не болел, его вырвало дважды, только потому, что болела Минни. Об этой рвоте сочувствия он, само собой, никому не сказал.
Что-то плохое могло случиться с Наоми и Минни, потому что плохое случалось со всеми. Зах не мог уберечь их от вирусов и потерявших управление грузовиков. Но в большом мире хватало злых людей и безумных диктаторов, и, став морпехом, он, конечно же, помогал бы в защите родины, дома, сестер и их образа жизни.
Semper fi[13].
Он надеялся, что не превратится в девушку, потому что хотел быть им братом, а не сестрой. Просматривая недавние рисунки Лауры Леи Хайсмит, он задавался вопросом насчет половой принадлежности, потому что не испытывал к ней никакого влечения, хотя ее красота не вызывала сомнений, и он, глядя на девушку или чаще по памяти, нарисовал больше ее портретов, чем Микеланджело – изображений Бога, Иисуса, святых и ангелов вместе взятых.
Хотя влечение имело место быть и пару раз становилось таким сильным, что ему, чтобы отвлечься, пришлось жевать кубики льда, пока не заныли зубы.
Но, возможно, девяносто пять процентов его влечения к Лауре Лее не имело отношения к сексу. Он испытывал к ней те же чувства, что и к сестрам, только более сильные. Она казалась такой хрупкой, утонченной, изящной, такой маленькой и уязвимой, что Зах тревожился о ней, и это казалось странным, поскольку, пусть и миниатюрная, она не была карлицей с хрупкими костями и ростом не уступала многим тринадцатилетним девочкам. Ему хотелось защищать ее, хотелось, чтобы она всегда была счастлива, хотелось, чтобы все видели в ней то, что видел он, – не просто красоту, но и добродетель, достоинство, доброту и что-то очень дорогое, для чего он даже не мог подобрать названия. К Лауре Лее он питал такие нежные чувства, что они, казалось, не имели ничего общего с мужскими желаниями, которые должен ощущать юноша. Иногда при виде нее у Заха перехватывало дыхание, случалось, когда он рисовал ее по памяти, горло так сжимало, что он не мог сглотнуть, а когда наконец сглатывал, возникало ощущение, что горло узкое-узкое и даже капельке слюны приходится через него продавливаться. Конечно же, только девочки – и мальчики, превращающиеся в девочек, – могли испытывать такие эмоции.
Он раскрыл блокнот на чистой странице, положил его на наклонную чертежную доску, которая лежала у него на столе, достал из ящика карандаши. Он собирался нарисовать нос Лауры Леи Хайсмит. Ее нос служил для Заха постоянным вызовом в силу его совершенства.
После того как Зах заточил карандаши и разложил, приготовив к работе, прежде чем грифель коснулся бумаги, краем глаза он уловил какое-то движение. Развернулся на стуле и наблюдал, как дверь стенного шкафа медленно открывается.
Хотя ничего такого раньше дверь не проделывала, Зах не почувствовал, что ему грозит опасность. Он обладал богатым воображением, но оно не привело его к мыслям о монстре, затаившемся к шкафу, скажем, к зомби-вампирам-оборотням или даже хотя бы к какому-то парню-в-маске-на-лице-и-бензопилой-в-руке.
В реальной жизни люди, которые хотели тебя убить, делились на две категории. К первой относились безумные фанатики, которые намеревались влететь на самолете в твое окно или заполучить атомную бомбу, чтобы ее взрыв превратил тебя в пыль. С ними ты ничего поделать не мог. Для обычного человека они ничем не отличались от землетрясения или торнадо, поэтому не оставалось ничего другого, как оставить их морпехам и не тревожиться из-за них.
Ко второй – преступники, встречающиеся в повседневной жизни, мотивированные завистью, или жадностью, или похотью, или отчаянной необходимостью уколоться или закинуться. Они выглядели как законопослушные граждане, и очень часто ты понимал, что они не из тех, кому следует говорить: «Доброго вам дня», уже после того, как эти уроды всовывали дуло пистолета тебе в ноздрю и требовали бумажник или просто деньги.
Ни агент Аль-Каиды, ни торчок, грабящий маленькие магазинчики, не могли проникнуть в стенной шкаф спальни Заха.
Когда дверь замерла, полностью открывшись, он поднялся и направился к шкафу, чтобы понять, что послужило причиной ее движения.
Глубина стенного шкафа превышала ширину, и одежда подростка висела и лежала вдоль двух длинных стен. Ближе к дальней стене кольцо на веревке свешивалось с крышки потолочного люка, открывавшего доступ в узкое пространство между вторым и третьим этажом. Если дернуть за кольцо, крышка опускалась, и с нее сползала вниз складная деревянная лестница.
При опущенной крышке иногда возникал сквозняк, достаточно сильный, чтобы открыть дверь стенного шкафа, не запертую на защелку. Но теперь крышка занимала горизонтальное положение, не допуская никакого сквозняка.
В регионе, в котором они жили, землетрясений не случалось, но этот большой город стоял как минимум на одном неактивном разломе. И хотя слабые толчки казались невероятными, исключать их не следовало. Однако Зах никакой земной дрожи не почувствовал.
Может, дом садился. С домами такое бывало. Может, усадка дома привела к тому, что у двери стенного шкафа чуть сместился центр тяжести, и она, не запертая на защелку, открылась под собственным весом.
Другого объяснения не нашлось. Зах расследование прекратил.
Выключил свет и вышел из стенного шкафа.
К задней стороне двери крепилось зеркало в рост человека. Зах отдал себе честь, думая о том дне, когда по очень торжественному поводу наденет парадную форму с офицерским мамлюкским мечом в ножнах на боку.
Закрывая дверь, оставляя зеркало отражать только темноту стенного шкафа, он убедился, что защелка вошла в паз. И тут подумал, что в его отражении, когда он отдавал честь, что-то было не так.
Может, отдавая честь, он не встал на вытяжку, как положено. В одиннадцать лет Зах очень часто отрабатывал отдание чести, в двенадцать – реже, в последнее время совсем не отрабатывал, понимая, что должны пройти годы и годы, прежде чем он сможет стать настоящим морпехом, а потому эта отработка очень уж смахивала на детскую игру.
Зах вернулся к столу, сел перед чистой страницей альбома, взял карандаш. Вызвал из памяти образ неповторимого и изысканного носа Лауры Леи Хайсмит, задумался в надежде, что его осенит, почему этот нос такой неповторимый и изысканный.
Насколько он знал, в ее достойном богини носу не было волос. Во всяком случае, они из него не торчали, и он не видел, чтобы свет, вдруг падающий на ноздрю, выхватывал их из темноты. Разумеется, он не подходил к Лауре Лее Хайсмит вплотную и не заглядывал ей в ноздри, поэтому не мог гарантировать, что волосы в них отсутствовали.
– Идиот, – обругал он себя.
Она была человеческим существом, так что, конечно, волосы у нее в носу росли. Внутри ее нос мог быть таким же волосатым, как подмышка блинской гориллы. Волосы или их отсутствие никак не объясняли, почему он не мог запечатлеть на бумаге совершенство ее носа.
Надеясь на вдохновение, он принялся за работу, касаясь карандашом бумаги. Работал медленно, думал, разумеется, о Лауре Лее Хайсмит, но также время от времени думал о странностях своего отражения и, хотя сам закрыл дверь за защелку, несильно бы удивился, если бы она распахнулась вновь.
13
Стенной шкаф Наоми размерами даже превосходил стенной шкаф Заха, и на внутренней стороне двери тоже висело зеркало в полный рост, красивое, со срезанными углами, такое чистое и прозрачное, что Наоми считала его волшебным: если бы звезды должным образом осветили зеркало, оно стало бы дверью из этого мира в волшебную страну, где ее ждали удивительные приключения и где она нашла бы свою судьбу.
Мир, в котором она прожила одиннадцать лет, тоже был волшебным, во многих смыслах, если человеку хватало проницательности, чтобы замечать его бесчисленные чудеса. «Проницательность» – стало ее новым любимым словечком. Означало оно проникновение в суть, почти сверхъестественную способность видеть насквозь – и постигать – темное и непонятное. К сожалению, в эти дни в мире ощущался явный дефицит проницательности, тогда как темного и непонятного хватало с лихвой.