Конвей еще докуривал последнюю сигарету, когда в комнату вдруг ввалился Маллинсон. При виде Конвея он отпрянул назад, в тень, и стоял там несколько минут, словно бы в нерешительности…
Тогда заговорил Конвей:
— Эй, что случилось? Почему вы вернулись?
Этот вполне естественный вопрос словно подхлестнул Маллинсона: он снял с себя тяжелые ботинки и присел. Его била дрожь, лицо посерело.
— У меня не хватило духу! — выкрикнул он, чуть не плача. — Помните место, где нас обвязали веревками? Туда я дошел… а дальше ни в какую. Не переношу высоту, да еще луна вдобавок светит — жуть. Глупо, да?
Маллинсон совершенно перестал владеть собой и истерически всхлипывал, пока Конвей не успокоил его.
— Здешние субчики могут не тревожиться, — добавил Маллинсон, притихнув, — нападение сухопутных сил им не грозит. Но видит Бог, я много бы дал, чтобы разбомбить всю их лавочку с воздуха.
— С чего это вы, Маллинсон?
— С того, что это славное местечко нужно разнести на куски. От него так и несет какой-то гнилью. А если ваши рассказы не вымысел, тем более. Собралась кучка дряхлых старцев, копошатся как пауки и подстерегают добычу… омерзительно! Да и у кого может возникнуть желание дожить до такого возраста? Этот ваш разлюбезный Верховный лама — даже если ему вдвое меньше лет, чем вы говорите, давно пора, чтобы кто-нибудь помог ему избавиться от мук… О, почему, почемувы отказываетесь уйти вместе с нами, Конвей? Мне противно умолять вас ради себя, но, черт бы вас побрал, я еще молод… мы были добрыми друзьями — неужели моя жизнь значит для вас меньше, чем россказни этих отвратительных уродов? И потом… Ло-цзэнь ведь тоже молода, разве вам не жаль ее?
— Ло-цзэнь не молода.
Маллинсон поднял глаза на Конвея и истерически хохотнул:
— Конечно, конечно, не молода, совсем не молода. С виду и семнадцати не дашь, но вы сейчас скажете, что на самом деле ей под девяносто и просто она хорошо сохранилась.
— Маллинсон, Ло-цзэнь попала сюда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году.
— Вы бредите!
— Ее красота, Маллинсон, как всякая красота в мире, зависит от людей, не знающих ей подлинную цену. Эта хрупкая субстанция может существовать только там, где ее лелеют. Стоит ей расстаться с долиной, и вы увидите, что она растает, как эхо.
Маллинсон расхохотался — собственные аргументы придали ему уверенности.
— Меня это не пугает. Если Ло-цзэнь эхо — то только здесь, но и здесь она не только эхо. Этот разговор ни к чему не ведет, — добавил он, помолчав. — Давайте-ка лучше оставим поэтические метафоры и вернемся к реальности. Я хочу помочь вам, Конвей. Уверен, что ваш рассказ полная чепуха от начала до конца, но готов опровергнуть его для пользы дела. Итак, допустим, все обстоит так, как вы рассказываете. Скажите откровенно, есть у вас конкретные доказательства?
Конвей молчал.
— Кто-то понаплел диких небылиц — только и всего. Даже если нечто подобное расскажет человек, знакомый вам всю жизнь, вы не примите его рассказ на веру без подтверждения. А какие подтверждения вы можете представить? По-моему, никаких. Ло-цзэнь рассказывала вам когда-нибудь историю своей жизни?
— Нет, но…
— Тогда почему нужно верить чужому рассказу? А эти басни про долголетие — можете ли вы подкрепить их хотя бы одним-единственным фактом?
Конвей задумался на мгновение, а затем вспомнил о неизвестных этюдах Шопена, которые исполнял Бриак.
— Мне это ни о чем не говорит — я не музыкант. Но даже если этюды подлинные, разве исключено, что он мог каким-то образом завладеть ими и потом сочинил эту историю?
— Да, конечно, вполне возможно.
— И потом этот способ сохранения молодости и все прочие фокусы… Вы говорите, что у них есть какое-то лекарство, что-то вроде наркотика. Какое именно?Вы сами его видели или пробовали? Описывал ли кто-нибудь его конкретные свойства?
— Подробно — нет.
— И вы не удосужились расспросить как следует? Не подумали, что необходимо хоть какое-то доказательство? Проглотили за здорово живешь эти россказни — и все? Много ли вообще вы знаете об этом месте, кроме того, что вам напели? — продолжал напирать Маллинсон. — Вы видели нескольких старцев — и больше ничего. Да, мы убедились, место это хорошо оборудовано и содержится, так сказать, по высшему разряду. Откуда оно взялось и почему, нам неведомо, зачем они держат нас здесь, тоже не известно. В любом случае, это не резон, чтобы принимать на веру старинные легенды. Вы же мыслящий человек, Конвей, — и даже в английском монастыре не стали бы слепо верить всему, что там рассказывают… Понять не могу, как вы попались на эту удочку! Только потому, что мы находимся в Тибете?!
Конвей кивнул. Он умел по достоинству оценить удачный аргумент, даже в состоянии глубокого раздумья.
— Метко сказано, Маллинсон. Мне кажется, мы принимаем что-то на веру тогда, когда это «что-то» очень привлекательно.
— Дожить до старческого маразма… убейте, не вижу ничего привлекательного. По мне, так короткий век, но с музыкой. А все эти рассуждения насчет будущей войны меня не колышут. Никому не известно, когда она начнется и какой будет. Вспомните, как оскандалились все предсказатели насчет прошлой войны.
Видя, что Конвей молчит, Маллинсон добавил:
— Как бы там ни было, я не верю в ее неизбежность. Но даже в самом худшем случае нет никакого смысла впадать в панику. Видит Бог, я первый, наверное, наложу в штаны, если меня пошлют воевать, но лучше уж это, чем похоронить себя здесь заживо.
— Маллинсон, просто удивительно, до какой степени вы не способны меня понять. В Баскуле вы считали, что я герой — здесь решили, что я трус. На самом деле и то и другое неверно, хотя это, конечно, не имеет значения. Вернетесь в Индию — можете, если захотите, рассказывать, что я вздумал остаться в тибетском монастыре потому, что испугался новой войны. Не сомневаюсь, что люди, считающие меня сумасшедшим, поверят.
— Ну, вот еще глупости, — печально возразил Маллинсон. — Что бы ни случилось, я слова худого не скажу о вас. Можете на меня положиться. Я не понимаю вас, это правда, — а мне так… так хотелось бы этого. Скажите, Конвей могу я хоть чем-то помочь вам? Словом или делом?
Они долго молчали, потом Конвей проговорил:
— Позвольте мне задать один сугубо личный вопрос — заранее прошу за него прощения.
— Какой именно?
— Вы влюблены в Ло-цзэнь?
С лица Маллинсона мгновенно сошла бледность, оно стало пунцовым.
— Да, если хотите знать. Вы, конечно, скажете, что это немыслимый абсурд, возможно, так оно и есть, но сердцу не прикажешь.
— Ничего абсурдного я в этом не вижу.
После бурного объяснения разговор, по-видимому, приблизился к спокойному завершению, и Конвей сказал:
— Сердцу приказать я тожене могу. Как ни странно, вы и эта девушка — самые дорогие для меня люди на свете. — Он резко встал и принялся расхаживать по комнате. — Мы обо всемпереговорили?
— Думаю, что да… — тихо отозвался Маллинсон, но внезапно страстным тоном продолжил:
— И кто-то еще утверждает, что Ло-цзэнь не молода! Боже, какая несусветная чушь! Надо же выдумать такую гнусную, такую чудовищную нелепицу. Уж вы-то,Конвей, точно не верите этому… смешно даже предположить.
— А откуда вы знаете, что она действительно молода?
Маллинсон отвернулся, и его лицо снова зарделось от смущения.
— Потому что знаю…Можете презирать меня… но я знаю.Боюсь, вы никогда не понимали эту девушку, Конвей. Ло-цзэнь только с виду холодная — это из-за здешней жизни, она ее заморозила.
— И ее нужно было разморозить?
— Да… можно сказать и так.
— И она действительно молода,Маллинсон — вы увереныв этом?
— Да, боже мой, она же еще девочка. Мне было ужасно ее жаль, и, думаю, нас обоих потянуло друг к другу. Не вижу в этом ничего предосудительного. По правде сказать, это самое благопристойное из всего, что тут когда-либо происходило…