Прошло шесть лет. Светленький не успевал выйти из тюряги, как снова там же и оказывался то из-за какой-нибудь уголовщины, то из-за разбойного нападения, попытки изнасилования или автомобильной кражи. Однако всякий раз он ухитрялся извлечь из прошлых ошибок полезный опыт, так что наконец был освобожден вчистую и, хотя не захотел больше жить с матерью, частенько заходил ее навестить. Он сидел минут двадцать, не больше, ровно столько, сколько нужно, чтобы выпить чашку кофе, молча, ни на кого не глядя, словно что-то обдумывая, дыша как удавленник и источая запах вонючего тюремного пота.
Брата Детки Куки, хронического католика и астматика, поместили в каморке сына Марии Андреи – тонкая дощатая перегородка отделяла ее от выдержанной в колониальном стиле комнаты сестры. Как-то ранним утром, когда на улице ливмя лил дождь, Детка, к тому времени уже подросток (прозвище сохранилось за ней даже тогда, когда она достигла зрелых лет), услышала за стеной звуки, похожие на лошадиный храп, треск разрываемых простыней и одежды. Детка, скорее со страхом, чем с любопытством, чувствуя тот холодный спазм в желудке, когда одновременно тянет облеваться и обгадиться от ужаса, взглянула в щель. Взглянула – и чуть не вскрикнула, но губы и язык словно одеревенели. Чья-то рука намертво вцепилась в волосы ее брата, голого, исцарапанного, мокрого, с размазанными по лицу слюнями, плачущего и невнятно причитающего: «Бог мой, о Боже!»: Ягодицы его сально блестели в падающем через бесчисленные щели лунном свете, а могучее орудие светленького мулата яростно вонзалось промеж них, как дамасский клинок в трепещущее сердце. Детка Кука уставилась на стертую чуть не до мяса задницу брата, на мелькающий, весь в крови и дерьме, член. Она уже было собралась закричать, позвать на помощь бедняге католику и астматику. Но в этот момент светленький достиг верха блаженства и, замычав, впился зубами в спину своего дружка. А тот, смеясь и плача, все причитал: «Ах ты, мой боженька, сладенький мой, пригоженький». Действо возобновилось, и вот уже он был на седьмом небе, дыша так, слово у него сейчас лопнет грудная клетка, хрипло булькая, как водолаз, как человек-амфибия. С пронзительной болью и ужасом Детка Кука поняла, в чем состоит сокровенная услада хронического католика, и с тех пор научилась страдать молча и к игрушкам больше никогда не прикасалась. Увиденное тем утром зрелище, пропитанное запахом спермы и кала, нанесло Детке Куке тяжелую травму на всю оставшуюся жизнь – поэтому секс, неизменно притягивая ее, одновременно всегда внушал отвращение.
Когда ей исполнилось шестнадцать, она отправилась к мачехе и попросила у нее благословения, которое и было предоставлено ввиду экономической необходимости, а у отца – немного деньжат с обещанием вернуть в будущем. Потом попрощалась с крестной, причем не обошлось без слезливых и сопливых поцелуев, уверенная, что никогда больше с ней не увидится. Брату она сухо, но с материнскими нотками в голосе посоветовала не запускать астму. Впрочем он-то и без того знал от нее средство – свой любимый спрей, свой излюбленный внутриутробный бальзам.
До Гаваны Детка добиралась товарняком, который вез цистерны с молоком и подолгу торчал в каждом благословенном уголке этого Богом проклятого острова. Первые впечатления от прекраснейшей из латиноамериканских столиц у Куки Мартинес не сохранились. Полуживая от голода и жары, засыпая на ходу, Детка Кука дотащилась наконец до убогой хибары – так в те времена называлось то, что ныне именуется жилой площадью, – расположенной в Старой Гаване, на улице Конде, где обитала приятельница Марии Андреи, астурийка по имени Конча. Толстая, с жирной лоснящейся кожей Конча первым делом спросила, сколько ей лет.
– Только-только двадцать исполнилось, просто я всегда была щупленькая, – ответила Кука, чему ее собеседница, разумеется, не поверила ни на грош.
Между первой попыткой изнасилования и тем, что приключилось с ее братом, прошло шесть лет, стало быть, теперь ей было шестнадцать.
– Всего-т? – Несмотря на то, что букву «эс» астурийка произносила, прижав язык зубами, концы слов она глотала, как все гаванцы. Достав из-за выреза платья мужской носовой платок с завязанными на концах узелками – в нем она хранила деньги, – Конча размазала густую испарину на шее и на лбу и снова сунула платок в лифчик. Мгновение – и в руках у Детки Куки уже была швабра.
– Ты вот что, давай-ка пошевеливайся, – добавила астурийка, – работы невпроворот. Выделю тебе койку, вместе с Мечунгитой и Пучунгитой. Немного погодя посмотрю, может пристрою в кафе к Пепе, а пока будешь жить и харчеваться у меня и следить за домом, чтобы везде чистота была и порядок: в комнатах, в туалетах, на кухне, на лестнице, да хоть на крыше, чтоб все блестело как стеклышко, а не то отведаешь моих сандалий – ты посмотри, посмотри на мою обувку! – И она указала на свои деревянные шлепанцы с черной резиновой перепонкой. – Кроме того будешь готовить, ходить по делам, гладить, стряпать – словом, все, что мне в голову взбредет, все, что моей душеньке и пиздушеньке будет угодно. И смотри, чтоб ты знала, никаких там шур-мур с Мечунгой и подружкой ее, Пучунгой. Ты тут, чтобы работать, а не дурочку валять!
Чтобы на сей счет не оставалось никаких сомнений, поясню в двух словах, что Кука Мартинес была одной из тех многих деревенских девчонок, которые приезжают в Гавану без гроша за душой, молоденькие, неопытные, и в будущем им светит, скорей всего, место служанки и никаких надежд стать знаменитостью, потому что голос у Детки был такой, что она не осмеливалась напевать даже в уединенных местах, лапищи – не приведи Господь, и хотя после она и научилась вихлять бедрами в ритме ча-ча-ча или чего помоднее, но стать блистательной исполнительницей румбы ей это не помогло. Она умела только услуживать, быть покладистой и любить. Потому что Детка любила всех, а ее никто не любил, и ей так не хватало ласки! Особенно – материнской.
В мгновение ока все было готово: Детка вытерла везде пыль, отскребла ржавчину, вымела и вымыла полы, приготовила обед, перемыла и перетерла посуду, накрахмалила и выгладила белье, скопившееся за неделю. Завершив свои труды, неумытая и голодная, она рухнула на отведенную ей койку, трясясь от озноба, с температурой под сорок. Она даже не обратила внимания на обстановку комнаты. Чувствуя резь в слезящихся от жары глазах, она огляделась вокруг. С потолка свисал плачевного вида абажур со стеклянными подвесками, отсветы лампы и тени образовывали фантастический узор. Мебель выглядела молчаливым укором колониальной эпохе. Широкая кровать ритмично потрескивала под женские задыхающиеся стоны. Снедаемой жаром Детке на мгновение даже показалось, что это она сама задыхается и жалобно стонет. Но нет: два женских тела сладострастно терлись друг о друга, одно из них белое, другое – шоколадно-коричневое, шелковистое, точеное, как у танцовщицы из Тропиканы. Детка протерла кулаками глаза, чтобы убедиться, что это не сон. Нет, должно быть, две эти ошалевшие самки и были ее соседками по комнате, Мечунгитой и Пучунгитой. Прильнув друг к дружке, они напоминали двойной омлет, так что казалось, даже пахнет жареным, и искры летят во все стороны, как при коротком замыкании. Сосок к соску. Лобок к лобку. Пальцы, в дешевых перстеньках и колечках, со сверхсветовой скоростью бороздили межклиторное пространство. Вспухшие губы алчно припадали к любой выпуклости, любой впадинке. Они сжимали и царапали друг другу ягодицы до крови, щипались, упоенно взвизгивая. Кукита чуть не умерла со стыда. Почему жизнь все время подбрасывала ей сценки, до которых она еще не доросла? Не зная, как потактичнее обнаружить свое присутствие, она несколько раз энергично прочистила горло, но Мечунгита и Пучунгита не обратили на это никакого внимания. Тогда она кашлянула, и анальное ее отверстие произвело оглушительный залп. Пучунгита развернулась, взметнув черной как смоль гривой, и застыла: груди ее еще мелко дрожали, соски торчали, как две готовые выпалить пушки.
– Кто это тут расперделся, ты? – обратилась она к подружке.