Моего деда звали Сирдар Икбал Али Шах. Он был сыном афганского вождя и вырос в своем племени в Гиндукуше. Как это всегда было принято в нашей семье, ему дали всестороннее образование — так, чтобы можно было прожить множество жизней в одной. Мой дед был врачом и дипломатом, профессором философии, фольклористом, разбирался в мистике и политике. Он был советником и близким другом нескольких глав государств, написал более шестидесяти книг — о поэзии, политике, литературе, религии и путешествиях, а также биографии известных людей.
В двадцать три года деда отправили в Эдинбург изучать медицину. Шотландия покорила его, и, как он писал позднее, ее замки и строгая клановая система напоминали ему родной Афганистан. Шел тысяча девятьсот семнадцатый год, Первая мировая война была в самом разгаре. Целое поколение молодых людей было послано на заклание в окопы и траншеи.
Однажды весенним днем моего деда пригласили на благотворительное чаепитие, на котором группа молодых женщин собирала пожертвования на военные расходы. В людном зале он заметил прелестную молодую шотландку, которая стояла в одиночестве, поднеся к губам чашку чая. Все называли ее Бобо, она была из семьи, принадлежавшей к эдинбургской элите. Девушке исполнилось всего семнадцать. Ее брат только что погиб в боях во Франции, и она тяжело переживала потерю.
Бобо заметила, что Икбал наблюдает за ней. Она ответила ему взглядом, между молодыми людьми, что называется, проскочила искра, и они влюбились друг в друга. На следующий день Бобо спросила у отца, можно ли ей пойти выпить чаю с сыном афганского вождя. Отец ответил отказом и запер дочь в ее комнате. Позволив сердцу одержать верх над разумом, Бобо выбралась из дома и сбежала к Икбалу; после длительного путешествия они вдвоем добрались до его родовой крепости в Гиндукуше.
Их совместная жизнь длилась более сорока лет, до самой смерти Бобо. Супруги жили в Средней Азии, на Ближнем Востоке и в Европе, пока в тысяча девятьсот шестидесятом году Бобо неожиданно не умерла от рака, не дожив нескольких недель до своего шестидесятилетия.
Дедушка тяжело переживал свое горе. Он поклялся, что никогда не посетит ни одного места, в котором они бывали вдвоем, и не взглянет ни на что, что сможет напомнить ему о его любимой жене.
Марокко было как раз той страной, которую они никогда не посещали вместе. Дед слышал много рассказов об этом королевстве, о крепостях-касбах в горах и об удивительных традициях этих гордых племен. Даже само название этой страны притягивало его. Поэтому, дождавшись лета, дед собрал свой рундук, уложив туда несколько книг и немного одежды, и отправился морем в Танжер.
Нет лучше способа путешествовать по Марокко, чем на поезде. Поездка от Касабланки до Танжера занимает около шести часов, иногда чуть дольше, в зависимости от продолжительности обеда у машиниста в Сиди-Касим. В зимнее время путешественники кутаются в джеллабы из плотной шерсти, которые они надевают вместо пальто, полагая, наверное, что возможен порыв сурового арктического ветра. Но такого, однако, никогда не случалось.
Человек, сидевший напротив меня в купе, заметил у меня на шее амулет из телячьей шкуры. Ему было уже за шестьдесят, одет он был в выцветшую джеллабус черной окантовкой и коричневые бабуши.У него было одутловатое лицо с язвами и клокастой бородой. Я объяснил, что амулет был подарен мне другом.
— Зачем?
— От джиннов.
Мой попутчик почесал лицо.
— Пустишь их себе в голову, жди беды.
— Здесь их нет, — сказал я, постучав пальцем себе по виску, и рассмеялся, — они у меня в доме. Хотя проблема вовсе не в джиннах, а в тех, кто у меня работает.
— А что с ними?
— Они верят в джиннов. Вот в чем дело.
Мой собеседник надолго замолчал. Я смотрел в окошко на пашни, по краям которых росли кактусы. Мне показалось, что наша беседа закончилась. Но разговор путешественников может прерываться, растягиваясь на километры железнодорожного полотна.
Мой попутчик откашлялся и сказал:
— Передо мной — чистый лист бумаги. На нем ничего не написано, совсем ничего нет. Эту бумагу только что произвели. Она — новая. В ней заключена большая надежда. На ней может быть написано прекрасное стихотворение — что-нибудь вдохновенное, что-нибудь прекрасное. Или еще можно нарисовать замечательный рисунок, детское личико, например.
Я смотрел на этого человека, внимательно разглядывая язвы на его усталом лице, и недоумевал, к чему он клонит.
— Но величайшая трагедия заключена в том, что этот лист бумаги никогда не познает красоту, — сказал он. — А почему? Да потому что в нем нет веры.
Единственной путеводной нитью для меня служили несколько писем, которые дед отправил в последние годы жизни моим родителям. Все они были написаны четким изящным почерком темно-синими чернилами на тонкой писчей бумаге. В них говорилось о жизни в одиночестве, о скромности, об ожидании воссоединения с Бобо. На всех конвертах печатными буквами был написан обратный адрес: улица де-ля-Пляж, дом 21.
Оказавшись в Танжере, я купил в табачной лавке план города и обнаружил, что улица де-ля-Пляж тянется в город из порта. Ближайшая к ней гостиница — «Сесиль», я знал о ней из писем деда. Он воспевал это место, сравнивая его с дворцом, утопающим в настоящей роскоши. Я прошел пешком от вокзала до берега моря. На набережной дети, освещенные желтым светом полуденного солнца, играли в шарики. Я спросил у одного из них, как пройти к гостинице. Не поднимая головы, мальчишка показал рукой через плечо.
Оказывается, я прошел мимо гостиницы и не заметил ее. Здание с побеленными стенами стояло в дальнем конце эспланады. Легко было представить себе, каким оно была раньше. Гостиница была широкой, но невысокой, всего три этажа. С улицы к гостинице вела лестница, вход был укрыт от ветра, а над входом располагался просторный балкон. Все окна были закрыты ставнями со створчатыми жалюзи, некоторые из них были распахнуты, остальные — плотно закрыты.
Гостиница эта напоминала те замечательные своей солидностью здания, что любил описывать в романах Грэм Грин. Но время не пощадило «Сесиль». Даже в сладком тягучем послеполуденном свете трудно было не заметить, что ее внешний вид оставлял желать лучшего. Между балконами крест-накрест висели бельевые веревки, а побеленные стены стали грязно-серыми и кое-где покрылись пятнами сырости. Я поднялся ко входу и взошел по ступеням.
В холле портье левым глазом смотрел телевизор, его правый глаз был закрыт самодельной повязкой. Взяв в руку антенну, он тряс ее, чтобы досмотреть египетскую мыльную оперу. Рядом с ним еще один человек, сидя на корточках, курил гашиш. Увидев меня, оба выразили крайнее удивление. Судя по всему, к ним сюда годами никто не заглядывал.
В холле было мрачно, стены выглядели выцветшими и отсыревшими. Немногочисленными украшениями служили туристические рекламные плакаты семидесятых годов и картонный силуэт стюардессы «Аэрофлота». У меня появилось чувство, что однажды, возможно много-много лет назад, что-то очень плохое случилось в этих стенах.
Я спросил, не найдется ли для меня свободная комната на ночь или две. Курильщик гашиша громко рассмеялся, его друг бросил антенну и переместился к журналу регистрации постояльцев. Он стал водить пальцами по строкам, начав с января: неделя за неделей листал он абсолютно чистые страницы, пока не открыл наконец декабрь.
— Oui,мсье, — сказал он задумчиво. — Думаю, свободная комната найдется.
Он повел меня по прекрасной двойной так называемой имперской лестнице, которую, без сомнения, редко можно где-нибудь встретить в наши дни. На втором этаже я увидел еще несколько подернутых плесенью плакатов с видами Марокко, а на полках — бессчетное количество ведерок для льда, заполненных окурками.
Повозившись с китайским висячим замком на двери комнаты номер три, портье толкнул дверь внутрь. При этом он подмигнул мне своим единственным здоровым глазом, словно просил не удивляться той роскоши, что ждет меня внутри. Я вошел. Да уж, ни разу в жизни, еще со времени моего путешествия по Индии, я не встречал такой выразительной рухляди.