Трудна жизнь черного тяглеца малоимущего. Не только от княжьих тиунов терпит. От людей лучших не меньше приходится. Когда мирской совет тяглом-налогом слободу обкладывает, все вроде бы честно делается. Младшему братчику давать вдвое меньше, чем среднему, а тому – половину того, что несет лучший. Но всегда так получается, что первый концы с концами сводит едва, а кто позажиточней, с достатком остается. Если ж надо улицу деревянным настилом через низины и топи мостить, на такое лучшего не выгонишь. Это в удел младшим братчикам. Ну а в отношении купцов сурожан и суконников, их корыстолюбия и жадности, в народе не зря говорили: «Они и Богу норовят угодить за чужой счет!» Немало кривды и обид видели от них мелкие торговцы и ремесленники и потому всегда к гостям торговым были настроены враждебно.
На помосте выборные уже и об ордынцах забыли – засуетились, шушукаться стали.
– Много каши сваришь с голью… Я б их! – злобно шипел горбатый Ельмесев, сотский зарядских купцов.
– Нишкни, Гридя! – оборвал его Савелий Рублев. – Не все мели, что помнишь, мил человек.
– Запамятовал – не в лавке своей сидишь! – сердито буркнул Адам-суконник. – Тут, братец, и голову потерять недолго.
Ельмесев еще пуще нахмурился, но умолк, в который уже раз пожалел, что не уехал из Москвы.
Шумит, волнуется вече, и слова не дают выборным молвить. Чем кончилось бы все, кто знает, но тут, отвлекая толпу, по Ивановской пронеслось:
– Боярина Морозова ведут!
Горожане встрепенулись.
– Где, где он?.. – Становились на цыпочки, вытягивали шеи.
– Вон с сыном боярским и холопами идет!
– Как сыч надулся – с похмелья, видать.
– А очи-та, как у быка, когда кумач узрит.
– Вишь, одет по-нарядному, а на голове шлем, будто на рать собрался…
Морозов и свита, степенно вышагивая, пересекли площадь и поднялись на помост. На боярине короткий узкий кафтан из темно-синего бархата со стоячим, искусно вышитым золотом воротником, сапоги со швами, унизанными жемчугом, за шелковый алый кушак заткнут кинжал, на голове шлем с узорчатыми серебряными украшениями.
Люди лучшие почтительно пропустили его вперед. Морозов, недовольно щурясь, прошел к краю помоста.
«Эка мятежников сколько! – окинул он враждебным взглядом площадь. – Спужалась чернь за шкуру свою… А от меня что им надобно? Неужто мыслят: за воеводу у бунтовщиков буду? Не дождутся сего, воры! – надменно выпрямился боярин. – Когда б на Москве князь Дмитрий Иванович и боярство все в осаду село, за честь великую бы посчитал. А так – может, в Кремнике ордынцев лучше увидеть, чем толпу мятежную у власти!.. Ох, печет же нечистая – спасу нет, – болезненно скривился Морозов от приступа изжоги. – Сейчас бы кваску или опохмелиться да спать лечь, а тут стой, с чернью беседуй…»
Ожесточение поднималось откуда-то изнутри, из сожженного хмелем брюха, растекалось по груди, дурманило голову. Усмиряя клокочущую лють, боярин с шумом втянул и выдохнул воздух и вдруг бросил в толпу строго:
– Так в осаду садимся?! А как с камнеметами и таранами тягаться, против башен и черепах стоять – ведомо?
Вече угрюмо молчало.
– Так чего ж за сие браться?! – не сдержался, заорал он и тут же пожалел, помимо воли опасливо задергал сутулыми плечами.
Ивановская площадь грохнула тысячами разгневанных глоток:
– Кому ж, как не нам, дело, ежли сучьи бояре сбегли?! Небось великим князем на то воеводой поставлен, чтоб нас ратному умельству учить! Ан по роже видать: сей из тех, кои вбок глядят, в сторону говорят! Другого воеводу надо! Чего с ним, псом, час терять? Гони его в шею! Гони его! Ату!..
Морозов побледнел, на щеках проступила багровая сетка прожилок, в груди неспокойный холодок… Другой кто, может, и ушел бы с помоста, но упрямства и гордости боярину не занимать. От выкриков черни подлой речь свою не кончить?!. Такого срама еще недоставало!
И перестоял. Надоело кричать люду московскому, да и любопытство разбирает: не уходит Морозов, а ежли и впрямь что путное скажет?
Как пыль оседает на потревоженной в летнюю пору дороге, так шум тысячной толпы стал понемногу стихать. Со всех концов Ивановской площади понеслись примирительные возгласы:
– Давай! Говори, боярин! Не тяни! Кончай сказ!
И Морозов заговорил… Мешая правду с кривдой, сгущая тяжесть и без того грозной обстановки, добился своего боярин – посеял смятение среди московского люда. Заугрюмились, приуныли мужики, тихонько причитая, заплакали бабы. И впрямь многое из того, что сказывал Морозов, так было… Поднял ордынский царь Тохтамыш на Русь силу несметную – все воинство Золотой и Белой Орд. А в Москве ни великого князя, ни служилых людей. Стены не везде достроены, чуть не всю крышу над ними стелить заново требуется, ратного припаса и корма мало… Задумаешься – и выходит на самом деле, а не с одних слов боярских, что Москву не оборонить…
Хмурятся на помосте выборные, недовольно поглядывают на боярина, молчат. Молчат и горожане, лишь то в одном, то в другом конце площади слышится чей-нибудь громкий вздох или досадливо выбранится кто-то.
Морозов торопливо спустился с помоста и в сопровождении сына боярского и холопов зашагал через расступившуюся перед ним толпу.
– Погодь, Иван Семеныч! Что так спешишь? – окликнул его сзади резкий, грубый голос.
У боярина дернулись плечи, оторопело мигая, скользнул взглядом вокруг себя. Лица, лица, лица… Тревожные, хмурые, враждебные… Весь покрылся потом: «Еще и порешат – им сие не в диковинку. Вишь, как волки, глазами рыщут!..»
Но горожанам уже было не до боярина – все взоры привлекла небольшая группка людей в серых от пыли одеждах и доспехах. Некоторых сразу узнали: земляки – московские дети боярские. Пятеро остальных – чужеземцы. На головах шлемы-каски с острыми гребнями, цветные камзолы расстегнуты. У широких кожаных поясов видны короткие обоюдоострые мечи и висящие на шелковых шнурках черные дубовые распятия и медальоны.
К Морозову подошел сын боярский со шрамом на щеке. Боярин еще издали признал двоюродного племянника, Ерофея Зубова. Когда встретился взглядом с серыми злыми глазами Ерошки, ссутулился еще больше, тревожно подумал: «Чего ему от меня?» Бледное лицо сына боярского перекошено, шрам на щеке горит, будто краской намалеван. Не поздоровался. В сердцах сплюнув, сказал с укоризной:
– Эх, Иван Семеныч, Иван Семеныч… – отвернулся. – Не слушай его, люд московский! Крамола речи сии! – камнем ударил в боярские уши яростный Ерошкин крик.
– Брехня то! – гремел на всю площадь резкий, басовитый голос Зубова. – Стены у Кремника добрые – лучше нет на Руси. Не случайно Ольгерд Литовский лоб о них расшиб. То же с Тохтамышем будет! Станем Кремник оборонять, пока Дмитрий Иваныч с полками из Костромы, где он рать собирает, сюда пригонит. А там как навалимся с двух сторон, вовек того Орда не запамятует!..
Лицо Зубова раскраснелось, похорошело, глаза горят. С сердцем держал речь сын боярский, и она находила дорогу к сердцам тех, кто стоял на Ивановской площади. Ибо как ни старался боярин Морозов, не удалось ему убедить москвичей, что затеяли они безнадежное дело – без великого князя и боярства отстоять Москву. Не так уж просто было после Куликовской битвы сломить у людей веру в себя. Вече приободрилось, отовсюду понеслись взволнованные голоса:
– Не кинул нас великий князь. Должен с полками к Москве пригнать! Чай, Зубов ведает, что говорит. Тогда уж потягаемся с ордынцами, намнем им бока! От сказал так сказал! Вона как сродника своего, боярина великого, осрамил! Выходит, брехал сучий сын? А где ж он? Давай его сюда!..
Но боярина и его холопов уже не было на Ивановской. В суматохе юркнули в проход между храмами Михаила Архангела и Ивана Лествичника на Соборную площадь, а оттуда на Кремлевский Подол переулками – ищи только… Но никто не думал искать. Притихли горожане, чуют: сейчас должно решиться главное. На помосте старосты и сотские между собой перемолвились.
– Верно Зубов молвил! – громко закричал Адам-суконник. – Молодец! И в умельстве ратном хитер – все знают. Может, пускай он осадным воеводой будет?