Тут Фостен заметила, что все щели окопной рамы заклеены бумагой.
Старик снова углубился в чтение, время от времени перемежая древнегреческие фразы текста с французскими, вроде:
— Ваш Расин, сударыня, не обратил внимания на это… Ваш Расин, сударыня, не передал этого… Ваш Расин, сударыня, плохо передал это…
— Тебе не скучно, маленькая Мария? — шепотом спросила Фостен у сестры.
— Нет, я не прочь иногда поиграть в китайские головоломки… к тому же твой Атанассиадис очень забавен!
Начало смеркаться. Старик зажег лампочку и продолжал читать, но при каждой смене персонажей в диалоге он поглядывал на часы с кукушкой, висевшие на стене над головами женщин.
— Быть может, господин Атанассиадис, мы вас стесняем? — спросила Фостен, заметив взгляды старика.
— Нет, нет, сударыни… Только у меня сохранились привычки моей родины… Я обедаю раньше, чем люди парижского большого света.
— Ах, вот что, в это время вам обычно приносят обед… Отлично! — сказала Фостен, и в ее тоне прозвучала восхитительная властность женщины, которая хочет до конца удовлетворить свой каприз. — Значит, надо пообедать, господин Атанассиадис… надо пообедать так, словно нас здесь нет… А потом мы опять примемся за чтение.
— Дело в том… Дело в том, сударыни, что никто не приносит мне мой обед… я приготовляю его сам… О, у меня совсем незатейливые блюда… я до некоторой степени последователь школы венецианца Корнаро… Яйца, сушеная рыба, черные оливки… Да вот, с того места, где вы сидите, видны запасы моей зимовки.
Фостен встала и подошла к шкафу. С любопытством маленькой девочки она вынула одну за другой стеклянные банки, шаловливо повертела их в руках перед лампой, потом снова поставила на место:
— О, какие маленькие сухие рыбки! Они похожи на спички.
— Да, это tziros… их едят, запивая raki. [107]
— И никогда, никогда ни кусочка мяса?.. Как это оригинально, господин Атанассиадис… Ах, анчоусы… Хорошо, примем к сведению… Так, значит, вы каждый день едите глазунью из двух яиц? Должно быть, это страшно надоедает в конце концов.
Разговаривая, разыскивая, разглядывая, Фостен подвязала свой шлейф, подколола юбку булавками на манер «судомойки», а потом весело и повелительно — тоном дамы, командующей на пикнике, — заявила:
— Так знайте же, сегодня стряпать для вас обед будем мы… Вам, очевидно, неизвестно, что представляет собой яичница с анчоусами… яичница, в приготовлении которой у меня нет соперниц… Так вот, сейчас вы попробуете такую яичницу, поджаренную моими белыми ручками… А ну, Малышка, подай мне вот оттуда сковороду… А вы, господин Атанассиадис, живо подложите углей в печурку!
— Ох, сударыни, сударыни, вы приводите меня в смущение, — стонал ошеломленный Атанассиадис.
— Успокойся, старый Паликар, [108]мы с сестрой не такие уж принцессы, как ты думаешь, — сказала любовница Карсонака, легко переходившая на фамильярный тон.
— Ну, раз так, я разбиваю три яйца… Господин Атанассиадис, посмотрите, как я рублю анчоусы… не слишком крупно и не слишком мелко… Сейчас я открою вам мой секрет: надо чуточку поджарить их… Это тмин, не так ли?.. Что ж, положим щепотку тмина.
— Ох, сударыни! Сударыни! — продолжал стонать Атанассиадис.
— А ну, старый Паликар, не мешай нам работать! — сказала сестра актрисы.
— Внимание, господин Атанассиадис… Посмотрите, как я переворачиваю ее… раз, два, три… готово! Ну, что? Видите, как она подрумянилась снизу, как пышна сверху?.. А теперь, Мария, давай накрывать на стол.
И среди порханья и щебета птиц, встревоженных необычным шумом, движением и сутолокой импровизированного пиршества, сестры, отпуская шуточки театральных субреток, начали прислуживать старику, который, сопротивляясь все слабее, наконец покорился чарам молодой жизнерадостности двух женщин, явившихся на часок-другой разделить с ним его старческое уединение.
— Ну как, господин Атанассиадис, вкусно? Довольны вы своей поварихой? — сияя детской радостью, спрашивала Фостен. — А теперь — второе блюдо… оливки… О, да они отличные, — сказала она, съев две или три штуки. — Попробуй, Малышка.
— Благодарю, для этого я слишком плотоядное существо!
— Хозяин откушал… Теперь нас ждет десерт!
И Фостен с присущим ей изяществом мгновенно очистила столик от всего, что на нем было.
— Что ж, — вздохнул старый Атанассиадис, берясь снова за своего Еврипида и ощущая то приятное изнеможение, какое в старости бывает следствием счастья, — все мое знание древнегреческого я постараюсь, сударыни, передать вам!
— А твой кучер, Жюльетта?
— Я совсем забыла о нем… Сделай одолжение, спустись вниз… Пусть он пообедает в первом попавшемся кабачке и возвращается сюда.
Когда сестра снова поднялась наверх, трагическая актриса сидела, опершись локтями на слегка расставленные колени, сжав ладонями свое прекрасное выразительное лицо и как бы впитывая созвучия, вылетавшие из уст старого грека. Время от времени она вставала и, сделав Атанассиадису знак продолжать, принималась ходить по комнате, жестами сопровождая стих, который ей помогало понять брошенное на ходу слово французского перевода; потом снова садилась.
А старый Атанассиадис, дойдя до того места, где Федра предъявляет пасынку последнее обвинение, начал рисовать перед своими слушательницами — и притом с тонкостью, удивившей Фостен, — эту роковую фигуру, гораздо более значительную, более человечную, более естественную в своем желании отомстить за поруганную любовь, нежели та условно и театрально привлекательная женщина, которую изобразил придворный поэт Людовика XIV; и вот истолкователь возбудил у современной актрисы желание испробовать новые интонации в этой помолодевшей, обновленной, исторически понятой роли.
Чтение трагедии окончилось. Было восемь часов вечера.
Незаметно завернув в бумажку несколько золотых монет, Фостен встала и, вдруг превратившись в великосветскую даму, сказала важным тоном:
— Господин профессор греческого языка, мы отняли у вас несколько часов… Прошу вас, примите это скромное вознаграждение за потерянное время.
— Нет, сударыня, — ответил старик. — Во-первых, вы приготовили мне обед… а потом — я знаю вас… я не раз видел вашу игру… летом… в те месяцы, когда мне разрешено выходить… И греки, как современные, так и древние, кое-чем обязаны вам за то, что вы вашим талантом возрождаете к жизни великие женские образы их истории… Нет и нет, дорогая госпожа Фостен.
В певучем голосе старика чувствовалось, когда он произносил эти слова, легкое волнение, а звук «з», который он выговаривал вместо «ш», придавал ему какую-то детскую мягкость.
— Хорошо, господин Атанассиадис, я согласна с вами… мне тоже кажется, что удовольствие, полученное от этого вечера, не должно быть оплачено деньгами… Я предпочла бы напомнить вам о себе как-нибудь иначе… мне бы хотелось, чтобы вы выразили какое-нибудь желание, которое могла бы исполнить только я.
— Ну, если уж вы, сударыня, хотите сделать старику приятное, то я признаюсь вам, что есть один продукт моей родины, который я не могу достать здесь, у вас… а я был бы счастлив отведать его еще раз, перед тем как умру… Это гиметский мед… Быть может, вы, сударыня, через посольство…
— Ну разумеется! Ведь французский полномочный представитель в Греции — мой хороший знакомый. С первой же дипломатической почтой к нам прибудет кувшин гиметского меда — самого лучшего меда, какой производят пчелы вашей родины… Еще раз — прощайте, господин Атанассиадис, и благодарю вас.
— Бедный старик! Он поистине трогателен! — сказала Фостен, садясь рядом с сестрой в карету. И продолжала: — Этот вечер не потерян для меня… Мне кажется, в завесе, скрывающей мою роль, появились какие-то просветы.
После нескольких минут молчания Фостен, лицо которой было скрыто мраком ночи, добавила, роняя фразу за фразой: