— Да, я была храбрее тебя и не такая уступчивая… А все-таки верховодила мною всегда ты… словно кроткой овечкой… Почему бы это?.. Быть может, потому, что у тебя есть талант, а у меня его нет! Да, таланта у меня нет, зато есть уменье жить, вот что послала мне судьба! — весело заявила сестра Жюльетты. — И это уменье я доказала, — правда? — когда бросила сцену как раз накануне дебюта. О, господи! Что бы только со мной было, если бы я не решилась на это!.. Но я устроила свои дела по-другому… и вот, с божьей помощью, приобрела положение в обществе, и теперь я что-то вроде совращенной мещаночки.
И она уперлась ладонями в колени, приняв позу Бертена, как на портрете Энгра. [102]
Кучер остановился перед церковью св. Магдалины, ожидая дальнейших приказаний.
— А помнишь, Малышка, ведь именно ты всегда придумывала какую-нибудь игру, забаву, развлечение, — продолжала Фостен.
— Да, потому что в те доисторические времена позабавить нас было очень легко. С тех пор…
— Послушай, Мария, пусти в ход свое воображение сейчас, сегодня… Придумай для нас что-нибудь такое… ну, не такое, как всегда.
— Парижские дневные развлечения, Жюльетта, если иметь в виду развлечения невинного свойства, насколько я знаю, не слишком разнообразны: можно покататься по озеру, спуститься в кухню Дворца Инвалидов, взобраться на Вандомскую колонну, навестить обезьян в Ботаническом саду… Ну, а если ты хочешь испробовать развлечения другого сорта, — говори, приказывай, позволь служить тебе… возможно, что в этом жанре твоя сестра и сможет предложить тебе что-нибудь не совсем обычное!
— Не кажется ли тебе, что у древних было больше неожиданного в их повседневной жизни? — проговорила Фостен в глубоком унынии, и все ее восхитительное тело выразило полное изнеможение.
В глазах у Марии заплясали огоньки, говорившие о том, что ей наплевать на исторические реминисценции, и, бесцеремонно вторгаясь в мечтания трагической актрисы, она резко спросила:
— Скажи-ка, Жюльетта, что-то не клеится у тебя во Французском театре?
— Да нет… ведь, собственно говоря, репетиции еще и не было. Один раз собрались у меня, и все, — ответила Жюльетта, словно проснувшись. — Правда, я далеко еще не владею ролью… особенно если исходить из того, как мне хотелось бы ее сыграть… Ага, чудесно, отлично, превосходно!.. Я придумала, как нам закончить день… Раво! Раво!.. В Батиньоль, на улицу Леви, тридцать семь.
— В Батиньоль? Кто там у тебя?
— Угадай!
— Какой-нибудь гадальщик, который берет по луидору за предсказанье?
— Нет, нет. Придержи язык… Все равно тебе не угадать.
Внезапно на смеющееся лицо актрисы легла какая-то тень, выдававшая работу мысли; полузакрытые глаза потемнели; на лбу, юном и нежном, как у ребенка, поглощенного своим уроком, вспухли от напряжения бугорки над бровями; вдоль висков, вдоль щек, словно от холодного дуновенья, разлилась едва уловимая бледность; и очертания слов, произносимых про себя, пробежали вместе со смутной улыбкой по полураскрытым губам.
Несколько раз Фостен оставила вопросы сестры без ответа.
— Ага! Жюльетта, вот дом тридцать семь!
Женщины вышли из кареты.
— Раво, голубчик, ждать, быть может, придется долго, — сказала кучеру Фостен.
— Смотри-ка, тут даже и привратников нет, — заметила Щедрая Душа.
— Ничего… Мне очень хорошо объяснили, где живет тот, кто мне нужен.
Женщины начали подниматься по лестнице и наконец дошли до широкой площадки; Фостен сосчитала двери с левой стороны и остановилась перед седьмой.
Она постучала.
За дверью послышались тяжелые шаги, она приоткрылась на три-четыре сантиметра, и в узкую щель просунулся крючковатый, похожий на тупую сторону серпа, нос, над которым свисали длинные седые волосы, увенчанные маленькой шапочкой, вышитой золотыми блестками.
— По-видимому, дамы ошиблись дверью? — сказал старик, боязливо оглядываясь назад и адресуя странные «пст» в глубину комнаты.
— Нет, ведь вы господин Атанассиадис, не так ли? Вот записка от одного из наших общих друзей — это он направил меня к вам. — И Фостен протянула ему визитную карточку знаменитого академика.
— О, в таком случае, входите, сударыни, — сказал старик, бросив беглый взгляд на карточку. — Только осторожнее… а то здесь мои маленькие друзья.
Обе женщины вошли в высокую комнату — бывшее ателье бедного фотографа, где летало на свободе множество редчайших и прелестнейших птиц.
— Ах, птички!.. Какая прелесть! — воскликнула Щедрая Душа и почти тотчас же провела рукой по платью. — Только жаль, что они так бесцеремонно гадят, эти грязнухи!
В комнате-мастерской, содержавшейся, несмотря на присутствие птичек, в такой чистоте, словно она принадлежала старой деве, не было никаких украшений, кроме трех гипсовых копий барельефов Парфенона, заменявших зеркало над камином, в которой была вделана труба маленькой печурки, отбрасывавшей красный свет на вощеный пол. Вдоль стен, довольно высоко над головой, тянулась длинная полка, заставленная книгами в итальянских переплетах из белого веленя. В полуоткрытом стенном шкафу, в углу, виднелись стеклянные банки, где плавала в масле разная консервированная снедь, и миска, полная яиц. В комнате было только одно плетеное кресло, но в нише, служившей альковом, на досках, положенных на козлы, лежал покрытый турецким ковром узкий матрац, на котором старик, как видно, не раздеваясь, спал по ночам. Пахло птицами и восточными курениями.
— Чем могу служить, сударыни? — спросил хозяин, усаживая обеих дам на свою постель.
— Вот чем, сударь, — начала Фостен. — Господин Сент-Бёв [103]сказал мне, что существует еще другая Федра, кроме расиновской… И он сказал мне также, что вы могли бы познакомить меня с ней лучше, чем кто бы то ни было другой… Ведь вы грек и так хорошо знаете язык Древней Греции… Я и сама не вполне ясно представляю себе, чего я хочу… Но мне было бы интересно послушать, как вы читаете вашу Федру в оригинале… Быть может, это пробудит во мне какие-то представления… Я хотела бы превратиться в варвара древних времен и, пробыв два часа в Греции Перикла, [104]уехать от вас, сохранив в ушах звучание языка этой страны.
Старик потянул за собой кресло, дотащил его до книжной полки, подобрал вокруг своей тощей и длинной фигуры широкие полы фланелевого халата, под которым, видимо, было надето немало шерстяных фуфаек и несколько пар длинных шерстяных чулок, потом встал на сиденье и, выдвинув толстый том из числа прочих, произнес с глубоким благоговением, словно хранитель монастырских сокровищ, показывающий главную свою реликвию:
— Сударыни, вот божественный Гомер!
Затем, взяв другую книгу, стоявшую рядом, он спустился с ней вниз, бережно обтер локтем пыль, придвинул к себе маленький столик, положил ее и, осторожно раскрыв на какой-то странице, разгладил ладонями дряхлых рук широкие поля.
Водрузив на лезвие носа огромные очки и склонившись над старинным текстом, Атапассиадис поднял восторженный взгляд к потолку и сказал:
— «Ипполит». [105]Сцена происходит в Трезене перед дворцом, у входа в который стоят две статуи — Дианы и Венеры.
И он тут же приступил к чтению двух первых стихов греческой трагедии:
Πολλή μέν έν βροτοίσι κούκ άννώομοζ
Θεά κεκλημαι Κύπριζ ούρανοΰ ιέσω
[106] — Простите, господин Атапассиадис, — прервала его Фостен. — Что, если бы вы взяли с собой вашу книгу… моя карета стоит внизу… я увезла бы вас к себе… вы пообедали бы с нами — со мной и с моей сестрой… Я прикажу никого не принимать… И мы проведем вместе чудесный вечер.
— Ах, сударыня, — ответил старик, — если бы только я мог, я был бы очень рад сделать вам приятное… Но с ноября и до конца мая — я пленник, заключенный в стенах этой комнаты… Теперь вы поймете, какая радость для меня видеть вокруг моих птиц… Весь этот долгий промежуток времени мне положительно запрещено выходить: воздух вашей зимы может убить меня.