Выкрикивая это, Жермини наступала грудью на Жюпийона, приближала к нему лицо, толкала его. Она как будто сознательно напрашивалась на удары, тянулась к ним. Наклонившись всем телом к молодому человеку, она кричала:
— Ударь же меня! Какими словами я должна тебя оскорбить, чтобы ты меня ударил?
Жермини уже ничего не соображала. Сама не зная, чего хочет, она только смутно чувствовала потребность быть побитой. Ее охватило безотчетное, инстинктивное желание вызвать Жюпийона на грубость, на жестокость, на то, чтобы он встряхнул ее, побил, причинил физическую боль, страдание, которое заглушило бы то, что стучало у нее в висках. Ей казалось, что только побои действительно положат конец всему. Словно в бреду, она отчетливо видела все, что должно последовать: появление полицейских, участок, полицейского инспектора — того самого инспектора, которому она сможет поведать свою историю, свои несчастья, все, что ей пришлось перенести, вытерпеть из-за этого человека. Жермини становилось легче при мысли о том, что, плача и причитая, она выскажет в потоке слов обиду, отягощавшую ей сердце.
— Побей же меня! — повторяла Жермини, продолжая наступать на Жюпийона, в то время как он старался увернуться от нее и бормотал ласковые слова, точно она была собакой, не узнающей хозяина и норовящей его укусить. Вокруг них начали собираться зеваки.
— А ну-ка, старая пьянчужка, оставь господина в покое. — сказал полицейский, бесцеремонно хватая Жермини за локоть и поворачивая лицом к себе. Прикосновение руки Закона было так оскорбительно-грубо, что у Жермини подкосились ноги. Она чуть не лишилась чувств. Потом ей стало страшно, и она бросилась бежать по мостовой.
LVI
У любви бывают неожиданные вспышки, непонятные возвраты к жизни. Жермини казалось, что ее проклятая страсть убита бессчетными ударами и ранами, нанесенными Жюпийоном, — и вот она опять воскресла. Когда, вернувшись домой, Жермини поняла это, она пришла в ужас. Стоило ей увидеть Жюпийона, постоять рядом с ним, услышать его голос, вдохнуть воздух, которым он дышал, как ее сердце снова всецело отдалось прошлому.
Этот человек врос в нее такими крепкими корнями, что, вопреки всему, она не смогла вырвать его из себя. Жюпийон был первой ее любовью. Она боролась с собой и все-таки принадлежала ему, принадлежала по слабости, рожденной воспоминаниями, по малодушию, рожденному привычкой. Ее связывала с ним цепь мук, неразрывная для женщины, — цепь, составленная из самопожертвования, горя и унижений. Жюпийон владел ею, потому что надругался над ее совестью, растоптал мечты, превратил ее жизнь в ад. Она навеки стала его собственностью, потому что ему была дана власть терзать ее.
Отвратительная сцена, которая должна была бы сделать невыносимой мысль о новой встрече, напротив, зажгла в ней неукротимое желание опять его увидеть. Жермини вновь горела в огне страсти. Мысль о Жюпийоне заполнила ее настолько, что даже очистила. Она тут же покончила со своими похождениями, не желая принадлежать другим: для нее это было единственной возможностью все еще принадлежать ему.
Жермини начала выслеживать Жюпийона, запоминать, в какие часы он выходит из дому, по каким улицам идет, куда обычно направляется. Она провожала его до Батиньоля, до дверей его новой квартиры, кралась сзади, радуясь, что может идти одной дорогой с ним, по его следу, улавливать его движения, перехватывать случайный взгляд. И это все, — заговорить с ним она не осмеливалась и держалась на расстоянии, как собака, потерявшая хозяина и довольная уже тем, что ее не отпихивают ногой.
В течение недель Жермини была тенью этого человека, смиренной и робкой, отступающей, прячущейся, если ей казалось, что он ее заметил, и вновь бредущей боязливыми шагами, чтобы опять остановиться с умоляющим видом, если он делал нетерпеливый жест.
Порою она дожидалась его у ворот дома, куда он заходил, потом снова шла за ним, провожая домой, по-прежнему издали, молча, словно нищенка, которая благодарно подбирает объедки. Она сторожила у дверей его квартиры (он жил на первом этаже), прислушиваясь, один ли он, нет ли у него гостей.
Если он был с какой-нибудь женщиной, Жермини не прекращала преследования, хотя жестоко страдала. Она упрямо шла туда, куда шли они, входила следом за ними в общественные сады, в танцевальные залы. Она двигалась, точно завороженная их смехом, звуком их голосов, мучилась, глядя на них, слушая их, и все-таки ни на шаг не отступала, терзая свое ревнивое сердце.
LVII
Стоял ноябрь. Жермини несколько дней не встречала Жюпийона. Она решила пойти к его дому и там высмотреть его. Еще издали ей бросилась в глаза широкая полоса света, пробивавшаяся из-под закрытых ставень его окна. Она подошла и услышала взрывы смеха, звон бокалов, женские голоса, потом песню, которую пел женский голос, голос той, которую она ненавидела всеми фибрами души, той, которую хотела бы видеть мертвой, той, чью смерть столько раз пыталась различить в кофейной гуще, — голос кузины.
Жермини припала к ставне, прислушиваясь к словам, с мучительной болью вникая в их смысл, словно изголодалась по страданию и теперь жадно его глотала. Накрапывал холодный зимний дождь. Она его не чувствовала. Она вся превратилась в слух. Ненавистный голос порою слабел, умолкал, песенка прерывалась, точно заглушенная чьим-то ртом, чьими-то поцелуями. Время шло, но Жермини не двигалась с места, не уходила, ждала неизвестно чего. Ей казалось, что она должна остаться тут навсегда, до последнего вздоха. Дождь усилился. Вода из поломанной водосточной трубы лилась прямо ей на плечи. Крупные капли проникали за шиворот, ледяной холод костенил спину. С ее платья на мостовую стекала вода. Жермини ничего не замечала. В эту минуту ее тело чувствовало только боль души.
Уже за полночь Жермини услышала шум, движение, шаги, приближающиеся к двери. Она спряталась за выступ стены в нескольких шагах от дома и увидела женщину, которая вышла об руку с молодым человеком. Она смотрела им вслед и вдруг почувствовала на своих руках что-то мягкое и теплое. Сперва она испугалась. Потом поняла, что это лижет ей руки пес, большой пес, который совсем щенком лежал по вечерам у нее на коленях в комнатушке за лавкой госпожи Жюпийон.
— Сюда, Молос! — несколько раз нетерпеливо крикнул Жюпийон из темноты.
Собака залаяла, убежала, затем, прыгая, обернулась и ушла совсем. Дверь закрылась. Песни и голоса вновь возвратили Жермини на прежнее место, к ставне. Она мокла под проливным дождем и упрямо слушала, слушала до утра, до самого рассвета, пока каменщики, которые с хлебом под мышкой шли на работу, не увидели ее и не подняли на смех.
LVIII
Прошло несколько дней после ночи, проведенной Жермини под дождем, и мадемуазель обратила внимание на то, что лицо ее служанки искажено болью, щеки пылают багровым румянцем, глаза покраснели. Но Жермини молчала, ни на что не жаловалась и работала как обычно.
— А ну-ка посмотри на меня! — сказала мадемуазель и, схватив Жермини за руку, подтащила к окну. — Что с тобой творится? У тебя вид, точно ты явилась с того света. Ты больна? Господи, какие горячие руки!
Она взяла Жермини за кисть руки и через несколько минут воскликнула:
— Ах ты, мерзавка! У тебя такой жар, а ты молчишь!
— Да нет, барышня, это пустяки, — пробормотала Жермини. — Просто я сильно простудилась. Уснула на днях на кухне, а окно было открыто.
— Ну, я-то с тобой хорошо знакома. Ты скорей подохнешь, чем шевельнешь мизинцем. Погоди…
Надев очки, быстро пододвинув столик к камину, она написала своим крупным почерком несколько строчек.
— На, — сказала она, складывая записку, и передай твоей дражайшей Адели, пусть спустится к привратнику и попросит отнести письмо по адресу. А теперь — марш на подстилку!