По стенам развешаны полотна, которые он посылал из Парижа в знак признательности великой царице. Но в каком они виде! Исцарапаны и разодраны, некоторые залиты водой, другие покрыты толстым слоем грязи. Широкий коридор уставлен статуями, неверный лунный свет заливает их. Канова потерял руку или даже обе, а иные статуи и вовсе обезглавлены. У ангелов работы Фальконе выросли дьявольские клыки. Картины древних развалин словно ожили. Из дальних коридоров доносятся грубые вопли, а где-то поблизости вдребезги разлетаются оконные стекла. Он кидается в зимний сад — но и там увяли цветы и не поют птицы. Он заглядывает в каждую приемную — никого. В одной комнате забыта на столе шахматная доска, на ней разбросаны в беспорядке фигуры. В другой — бильярд, покрытый широким серым саваном. Вот уже привычные ему покои императрицы. Но сейчас здесь не слышно болтовни. Не ждут послы и не шныряют шпионы. Не толпятся придворные и девицы на выданье. И Ее портрет над кушеткой тоже покрыт пылью.
А под портретом — Она. Лежит совершенно голая, раскинувшись в позе величественной и вальяжной, голова откинута на подушку. Груди — большие, отвисшие, необъятный императорский живот — как хороший кусок ее поросшей тундрой страны. Бесподобный образец для любителей рубенсовских пышных форм. Она окидывает его взглядом с головы до ног, и он понимает, что черный костюм философа, обычный его костюм для визитов ко двору, сегодня отсутствует. Все это время он тоже щеголял во всей своей мужской наготе.
— Опять опаздываете, мсье Библиотекарь. Сильно опаздываете, — бормочет Она.
— Прошу простить меня, — говорит Он, — на Неве туман.
— Ближе, мсье Философ, — приказывает она, — подойдите ближе. Вы, конечно, прекрасно понимаете, зачем вас сюда позвали.
— Я сомневаюсь всегда и во всем. Ваше Императорское Величество.
— Вы же знаете, что, если это не сделаете вы, это с удовольствием сделает Вольтер.
— Но ему восемьдесят лет, он истасканный старик, у него нет ни одного зуба, и всему миру известен его больной желудок! Да и мне уже шестьдесят.
— Пустое. Вы — человек без возраста. То столетний старец, то десятилетний мальчишка. Я никогда не знаю, которого из них ожидать.
— Но как же, прямо здесь, Ваше Величайшее Императорское…
— А почему бы и нет? Где же еще? Это час любви. Дворец пуст, никто не потревожит нас. Да, мсье, здесь и сейчас. Пока не набежали надоедливые послы.
— Слушаюсь, Ваше Императорское Величество.
— Вы знаете, что мне следовало бы немедленно прогнать вас прочь?
— Что ж, всякий монарх вправе воспользоваться своим правом.
— Ах, скорее сюда, мсье. Я чувствую, вы принесли мне солнечный свет…
— Если вы и впрямь даете свое монаршее дозволение…
Она призывно раздвигает ноги. И он послушно укладывается между ними. И приступает к делу. На губах ее играет нежная улыбка. Столь же нежно он продвигается вперед и касается теплого центра Российской империи. Дух Франции, поначалу осторожный, разгорается в нем. Он плывет по реке меж двух извилистых берегов, он отыскивает гавань и готовится причаливать.
— Давай же, вперед, — шепчет она, обнимает его и притягивает к себе. — Ради этого вы преодолели тысячи миль.
Теперь он скользит, а может, скачет верхом по Английской набережной Невы, мимо шпилястого Адмиралтейства, мимо Петропавловской крепости. Он сворачивает на Невский, и вот — перед ним вся Россия, удивительная, поразительная, неизведанная, тысячи verstasосоки, болот и степей. Казацкие бурки отступают перед французскими киверами. Скоро европейская конница с наскоку возьмет Москву и помчится дальше, на юг — к солнечному Кавказу, на север — в Сибирь, к вечной мерзлоте, арктическим снегам… И тут его вдруг взяли и арестовали. Кто-то навалился сзади, это набросились на него, скрутили по рукам и по ногам четверо злобных карликов.
Карлики разрывают их объятия, оттаскивают его, поднимают и выбрасывают в распахнутое окно. Тело его со свистом рассекает воздух, падает и катится по заснеженной набережной прямо к покрытой льдом Неве. С ужасным треском ломается лед. Грязные воды разверзаются под ним. Оттуда, снизу, тянет жутким холодом и в то же время пышет жаром. Он тонет, но держится на воде. Вот-вот потопнет совсем, но барахтается. Его тянет на дно, но он выплывает на поверхность. И все это время он занят любимым своим делом: он анализирует, он ищет объяснения.
«В состоянии сна душа перестает быть целостной сущностью. Сон — почти всегда результат сенсорной стимуляции. Человек спит, но подсознание его бодрствует и продолжает испытывать и порождать новые ощущения, в которых, как ему кажется, он отдает себе полный отчет. Но спящий человек теряет способность управлять этими ощущениями, подразделять и классифицировать их. Хозяин — его Я, его личность — попадает во власть слуг, то есть безумной энергии собственного бесконтрольного подсознания. И это запутавшееся в паутине человеческое Я то активно, то подвержено любым влияниям. Отсюда столь характерные для сновидений беспорядочность и хаотичность».
— Значит, во время сна мы теряем разум? — спрашивает очаровательная мадемуазель де Леспинасс, которая вдруг присоединилась к нему и теперь сидит рядышком на постели, а постель, в свою очередь, плывет по реке.
— Не совсем. Сон — это наш собственный переработанный опыт, картина мира, воссозданная на его основе собственным нашим разумом, — поясняет ей доктор Бордо, который стоит в какой-то комнате и держит в руке какую-то шляпу. — Иногда полученные во сне ощущения столь жизненны и правдоподобны, что мы затрудняемся ответить — не явь ли это.
— В таком случае во сне нас подстерегает немало опасностей, — делает вывод мадам де Леспинасс и с любопытством смотрит на доктора.
— Я повторял это ему бессчетное количество раз, — отвечает Бордо, — но он не обращает внимания.
— О чем вы задумались, доктор?
— А задумался я, мадемуазель, о великом и гениальном мсье Вольтере, — ответствует доктор. — Думаю вот, как природа ухитрилась породить столь уникальную личность. Как он научился преодолевать свои страсти и чувства, как в совершенстве отточил свой ум, как ему удается всегда быть в центре всего, контролировать окружающий мир, поступки и мысли людей, лучших из лучших, сильнейших из сильнейших. Для этого нужно быть сверхразумным, абсолютно рациональным человеком. И все же, поверьте, даже Вольтер по ночам погружается в мир сновидений. Даже гении не чужды стихии бессознательного. Все понятно, мадемуазель? Где моя шляпа? Мне пора. В Марэ меня ждет еще один пациент.
— Но вы-то сами, Бордо, друг мой, — спрашивает, выныривая на поверхность, наш герой, — что делаете вы посреди Невы, вы и милая мадемуазель де Леспинасс, в столь неурочный утренний час?
— Когда-нибудь вы поймете, — отвечает Бордо, — но сейчас, если хотите проснуться завтра целым и невредимым, сейчас вам лучше спокойно уснуть.
— Спасибо, доктор, так я и поступлю, — соглашается, разом угомонившись, наш герой. — Благодарю за визит. Увидимся утром. Спокойной ночи, доктор. Спокойной ночи, дамы. Доброй вам всем ночи.
Часть вторая
21 (наши дни)
И все же — несмотря на три дня тревоги, глодавшей меня с тех самых пор, как той ночью в Стокгольме я включил телевизор и обнаружил, что в России все опять вверх дном, — гавань, в которую мы входили, производила благоприятное впечатление и не внушала опасений. Мы прошли по фарватеру за островом Котлин, и крепостные строения Кронштадта исчезли в тумане. Мы вошли в дельту реки, разлинованную подъемными кранами и оборонительными сооружениями, где жмутся друг к другу ржавеющие военные корабли и отслужившие свое подводные лодки. Мы аккуратно свернули в гавань, ощетинившуюся подъемными кранами, где вода густа, мутна и масляниста. Здесь (как объясняет мне Андерс, пока мы, стоя на верхней палубе, осматриваем место нашей будущей высадки) относительно недалеко от центра города, на западе Васильевского острова находится пассажирский терминал. На первый взгляд (брошенный издали и поверх морских вод) терминал выглядит довольно симпатично и гостеприимно. Превосходный образец позднемодернистской архитектуры космической эры: высокотехнологичная конструкция из дугообразных арок с алюминиевым покрытием, которое блестит и переливается в холодных неприветливых лучах осеннего солнца. Слабо отсвечивают белые стены, искрятся оконные стекла. Похоже, что терминал был построен на пике сверхдержавных претензий, когда каждое большое здание мыслилось символом господствующего режима. По стенам — модернистские изображения бороздящих морские просторы каравелл. А в конце — большая вывеска на двух языках: САНКТ-ПЕТЕРБУРГ/ SZENTPETERVAR.