— А ваша подружка, эта очаровательная юная дама, — она что, прислуга? — спрашивает шведский соловей, грузно водружаясь на мою койку.
— Это Татьяна из Пушкина, — объясняю я.
— Что вы! Татьяна из Пушкина — это я.
— Вы Биргитта Линдхорст из Швеции, — возражаю я. — Это написано на вашем… на вашей нагрудной карточке.
— Да. Но совсем недавно, в Дроттингхольмской опере, я была Татьяной из Пушкина.
Татьяна возвращается и вручает соловью полный стакан.
— Да? Вы поете в опере Чайковского? В «Евгении Онегине»?
— Ну да, пою, дорогуша.
Татьяна присаживается на койку, которая угрожающе оседает под нашим весом.
— Вы ведь знаете эту оперу, «Онегин»? — обращается она ко мне. — Помните эту чудную арию про письмо?
— «Я к вам пишу, чего же боле? Что я могу еще сказать?» — внезапно запевает шведский соловей, и металлические стены гудят от ее голоса.
— Да, письмо Татьяны, — вторю я. — «Письмо Татьяны предо мною; / Его я свято берегу, / Читаю с тайною тоскою / И начитаться не могу».
Стук в дверь.
— Эй, люди, прикрутите громкость! — требует Жак-Поль Версо, стоя на пороге в кепке «Я ЛЮБЛЮ ДЕКОНСТРУКЦИЮ», — Я тут за стенкой, разложил свой лэптоп, а доклад никак не допишу.
— «Зачем, зачем вы посетили нас? — заводится шведский соловей, взглядывает на Версо и снова запевает во весь голос: — В глуши забытого селенья, / Я никогда не знала б вас, / Не знала б горького мученья…»
— Ага, «Евгений Онегин», — говорит Версо, — величайший за всю историю литературы роман в стихах.
— И величайшая опера, — добавляет дива.
— Короче, величайшее все, — улыбается Версо.
— Вы преподаватели? — интересуется Татьяна.
— О нет! — отвечает дива. — Как это там, в «Онегине»? «Не дай мне бог сойтись на бале / Иль при разъезде на крыльце / С семинаристом в желтой шали / Иль с академиком в чепце!»
— А что это вы тут пьете? Шампанское? — спрашивает Версо.
— Нет-нет, водку, — отвечает Татьяна. — Принести вам стакан?
— Из ваших рук, моя русская птичка, я выпью что угодно, — галантничает Версо. — Но кто она?
— Я Татьяна из Пушкина, — представляется Татьяна, вернувшись с новой порцией.
— Не шутите? — переспрашивает Версо, садясь на койку. — Это просто мистика! Понимаете, единственное, чего я на самом деле хотел от этой поездки, — это побывать в Пушкине и взглянуть на фантастический Летний дворец. На китайский павильон, на ледяной домик… К сожалению, я не знаю русского языка. Мне нужен толковый русский гид, который покажет мне достопримечательности.
— Я могу свозить вас туда, — предлагает Татьяна.
— Если там еще не началась революция, — замечаю я.
— В России всегда революция, — парирует Татьяна. — Но кого это волнует? Поедем, если захотите.
В дверь снова стучат. Это Андерс Мандерс, элегантный, учтивый, канцлер до кончиков ногтей.
— Я ищу нашу стюардессу, — говорит он. — В моей каюте нет полотенца.
— Ой, извините, — тут же вскакивает Татьяна.
— Вы стюардесса?
— Это Татьяна из Пушкина, — поясняет Жак-Поль Версо, — Присаживайтесь, приятель.
— Это уже похоже на оперу в Театре имени Кирова, — смеется Биргитта.
— Надеюсь, мы посетим Кировский театр, — улыбается Мандерс. — Простите, но чем это так вкусно пахнет? Хорошей русской водкой?
— Сейчас принесу еще стакан, — говорит Татьяна.
Опять стучат. Кому же это быть, как не Ларсу Пирсону, так и не снявшему мягкую шляпу?
— Я так и думал, что на русском корабле обязательно будет вечеринка, — заявляет он.
— Сейчас принесу стакан, — отзывается Татьяна.
— Сидите, сидите, Татьяна из Пушкина. Я принесу из своей каюты, это совсем рядом, — останавливает ее Версо.
И тут где-то над нами оглушительно трубит сирена. И корабельные двигатели заводят свое классическое «пум-пум-пум».
— Слушайте, а мы таки плывем в Россию! — многозначительно подняв палец, произносит Версо.
— «Русская», — улыбается Татьяна, поднимая свой стакан.
— Русская, — повторяют omnes, [15]сидя рядком на моей прогнувшейся койке.
И знаете что? Все-таки в этом проекте «Дидро» что-то есть.
8 (прошлое)
Сватовство, свадебные торжества и увеселения, сногсшибательные костюмы, парики, пудра, убранство покоев, продумывание изысканного меню, восхитительный церемониал знакомств, представлений, поклонов и расшаркиваний — творец истории Мельхиор Гримм, вездесущий, сияющий, обаятельный, был действительно безумно занят. Поэтому лишь через неделю после императорской свадьбы, с честью выполнив свои обязанности и удовлетворив пышностью праздника le monde entier, [16]он смог встретиться с любимым старым другом во дворце Нарышкина. Свадебное путешествие Гримма еще не закончилось, он все еще пылал супружеским жаром. Подобно нашему герою, он тоже проделал долгий путь из Парижа на север, посетил Нидерланды и еще несколько дворов, побывал в Потсдаме, где отчаянно лебезил перед императором и присматривался к юным принцессам, и вот — закончил свой путь здесь, среди икон и архимандритов, у православного алтаря, где обмениваются клятвами новобрачные.
— Друг мой! Мой милый друг! — восклицает Гримм. Сколь разительно отличается это радостное приветствие от холодности Фальконе!
— Мой дорогой друг! — восклицает в ответ наш герой.
«Мы долго не разжимали объятий, а разойдясь ненадолго, обнимались снова и снова», — напишет Философ этой ночью в письме своей супруге Зануде. Еще бы: ведь они, француз и немец, давно стали почти что братьями. Вместе шатались они по Парижу и окрестностям, вместе посещали замки, салоны и винные погребки, концерты и галереи, библиотеки и бордели. Сколько воды утекло, сколько пережито вместе! Всего не упомнить. Они менялись любовницами, одалживали друг у друга деньги, вместе проворачивали выгодные сделки и придумывали мистификации, участвовали в одних и тех же заговорах, публиковались друг у друга в журналах, бывали иногда и соавторами. Один высокий, другой низенький. Один полный, другой стройный. Теперь, когда рядом Мельхиор, в платье из парчи, в шелковых чулках, нарумяненный, Мельхиор — воплощение радости и веселья, Санкт-Петербург уже не кажется Философу таким мрачным. В конце концов, может, его приезд сюда вовсе не роковая ошибка?
И Мельхиор — вот для чего нужны настоящие друзья! — не меньше самого Философа возмущен поведением Фальконе. Он вынужден признать, что их общий приятель — жестокосердный негодяй и прохвост. И все же, с прославившей его истинно придворной мудростью замечает Мельхиор, не исключено, что поведение Фальконе связано со странной историей статуи Всадника, взбудоражившей Петербург. Мы не должны забывать, продолжает Гримм, сидя у потухшего камина в камзоле лягушачьего цвета и чистя серебряным ножиком длинные ногти, что здешние придворные коварны и непостоянны и артисту с ними ужиться нелегко. Сегодня что бы ты ни сделал — по сердцу каждому, а завтра — не угодно никому. В Санкт-Петербурге порой приходится несладко, похлеще, чем в Потсдаме. Здесь даже самый сильный, самый здравомыслящий человек — в чем-чем, а в здравомыслии Фальконе не заподозрит никто — может дойти до полного отчаяния.
Мельхиор напоминает Философу, что Фальконе уже девять лет провел в этом городе, где ни на кого нельзя рассчитывать. Либо пан, либо пропал. Девять лет он вырезал, плавил, отливал, придавал металлу форму под неусыпным надзором грозной императрицы. Девять лет в его мастерскую без приглашения вваливались толпы то разряженной, лощеной знати, то серых и грязных крепостных и нищих. И одинаково мрачно, безмолвно стояли они перед фантастическим макетом и глазели на работу скульптора. Ни разу ни один не высказал своего мнения, не выразил одобрения улыбкой. Столица затаилась, столица ждала, пока заговорит Ее Величество императрица. Одна проволочка тянула за собой другую. Из-за неумелости рабочих в студии несколько раз начинался пожар, и работу по крайней мере дважды приходилось начинать заново: расплавленный металл разрывал готовую форму, статуя сама себя уничтожала.