7 (наши дни)
Скандинавская тоска. Полуночная, концепричальная, влицокричащая, сконструированная скандинавская тоска.
И в этом богемном, ар-нувошном кафе рядом со стокгольмским Королевским драматическим театром она только начинается — когда мы, ваш покорный слуга, Бу и его сияющая Снежная Королева, добираемся до финала нашей многорыбной и безупречно безалкогольной трапезы… На часах около половины девятого, а за окнами кафе великая северная столица уже притихла, готовясь к ночи. Суровые официанты в черном, весь вечер избегавшие нас, вдруг наполняются энергией. Они лихорадочно вытирают соседние столики и, грузно перегибаясь через нас, закрывают и запирают ставни. А потом, уже после кофе — бескофеинового, конечно («Стараемся вечером не пить ничего крепкого…»), когда Бу расстегивает свой кожаный бумажничек и расчетливо прокладывает путь сквозь его медно-бумажное содержимое («Нет уж, позвольте мне…»; «Nej, nej,не может быть и речи, мы угощаем, вы почетный гость, вы приехали издалека…», «Селедка превосходная…») — тогда-то я и понимаю, что хитрые Лунеберги держат про запас еще один номер программы. В припадке скандинавского единодушия они молча решили, что еще ничего не решено, а холодная осенняя ночь только начинается. Моя жизнь всецело посвящена новым, опасным порой формам искусства (сообщила Альма, доверительно перегнувшись ко мне через столик), я соучаствую самым беззаконным злодеяниям постмодернистского воображения — и потому они отважились сделать мне дерзкое предложение. Если я не против, они хотят пригласить меня в одно… в общем, это, конечно, немного рискованно…
Я отлично понимаю, куда она клонит. Я наслышан о шведской пуританской вседозволенности. Почему бы и нет? Наконец-то и я увижу нагие тела, натертые маслом, изобилие блестящих и крепких бронзово-светловолосых форм, бесстыдное великолепие северной плоти. Выяснилось, что я поспешил с выводами. Самое горячее местечко в нынешнем Стокгольме — это студенческий концерт в актовом зале местного университета. Там я соприкоснусь с творчеством нового поколения шведских композиторов — безудержных постмодернистских концептуалистов, для которых минимализм чересчур тяжеловесен, а самая необузданная импровизация чересчур регламентирована. Сегодня в девять они попробуют пойти дальше, добраться до неизведанных берегов Тишины.
— Мы уверены, что вы захотите пойти, — говорит Альма.
— Если картезианская дилемма вконец вас не усыпила, — добавляет Бу с игриво-шутливой миной.
Я говорю «да», безусловно: я почти на все говорю «да». Если честно, я должен был знать это наперед. Годы скитаний по фронтам беззаконного постмодернистского воображения научили меня понимать смысл этих ключевых слов. «Концептуалисты» означает: шибко задумываться не стоит, мы и без того круты, мы все еще круты, что-нибудь да получится, и мы дадим ему имя искусства. А «постмодернистские» означает: понимаете, мы все вместе ищем спонсора, который это оплатит.
По вышеизложенным причинам через полчаса я уже сижу на твердой деревянной скамье в большом, обшитом панелями академическом зале. Учитывая, что обещан был как-никак авангард, состав слушателей кажется мне несколько неожиданным. Преобладают очень пожилые джентльмены в строгих темных костюмах, с аккуратными седыми бородками и орденскими ленточками в петлицах, а также умеренно пожилые дамы, с букетиками на корсажах безупречно сшитых по моде прошлого века платьев. Я пожимаю ледяную руку доктора Грегориуса Такого-то. Я болтаю с инвалидно-колясочным профессором Таким-то. Меня провоцируют признаться в любви к Григу и Сибелиусу, хотя некоторые дерзкие души не боятся говорить и о Штокгаузене. Я поднимаю глаза и созерцаю портреты еще более древних профессоров и мыслителей: опарикованных ботаников, париконосных классицистов, грозных лютеранских теологов, которые висят на этих стенах целую вечность, а то и дольше. Наконец маленький оркестр едва созревших блондинистых особей в вечерних костюмах и белых студенческих шапочках высыпает на сцену. С собой юнцы тащат обычный набор музыкальных инструментов. Дирижер — тоже подросток — что-то объявляет в микрофон по-шведски.
— Он говорит, что все они — авторы этого произведения, они вместе создали его, — шепчет мне в ухо Альма.
— Замечательно, — шепчу я в ответ.
— Он говорит, что это чистый концепт и что на них оказал влияние нигилизм Кьеркегора, — сообщает Бу во второе ухо. — Согласитесь, что юноша умен.
— Соглашусь, — отвечаю я.
Шум стихает; оркестр исполняет первую пьесу. Крепко-накрепко вцепившись в свои инструменты, тинейджеры сидят на сцене в полной тишине. Из шепота Альмы я понял, что по концептуальным соображениям они намерены так сидеть и дальше — пока не случится что-нибудь неожиданное. Что именно? Ну, может быть, у кого-нибудь зазвонит мобильник. Я киваю. Это чудесно. Киваю снова. И снова. А потом — не знаю, виной ли тому долгая дневная прогулка, или же я объелся балтийской селедкой, но только минут через десять голова моя не поднимается после очередного кивка: я погружаюсь в спасительный мир сновидений. На несколько мгновений мой засыпающий мозг заполняется потоком расплывчатых образов бронзово-светловолосых нордических форм; а затем меня окутывает уютный, морфинный, буржуазный покой. Когда же я просыпаюсь (отзвука внезапных аплодисментов), я уже не могу понять, где я (в Аризоне, что ли?) и кто я (это не я, ведь верно?). И еще: я не понял, что нарушило торжественное безмолвие музыкантов. Увы, не исключено, что мой собственный храп.
Теперь я понимаю. Честное слово, понимаю. Я не имел права вести себя подобным образом. Нет извинений заведомо совершенно трезвому почетному иностранному гостю. Мы должны быть открыты для острых лезвий искусства — ежечасно и ежеминутно. Мы обязаны уважать серьезные авангардистские искания (даже если вокруг всегда и везде сплошной авангард) и творческие порывы молодежи, такой свежей и радикальной. Да, это скверно. Это грех против культуры. Это непростительно. И ничто на свете не может быть справедливей молчаливого осуждения, которое спустя несколько минут выметает меня из зала в фойе («Профессор Эрну Тиквист из Нобелевского комитета так хотел встретиться с вами, но теперь это никак невозможно»), Этим же осуждением пропитывается благоухающий духами и освежителем воздуха просторный кожаный и очень информативный салон «вольво» Лунебергов («Не курить, не есть, пристегнуть ремень безопасности, опустить поручень безопасности, не отвлекать водителя»). По безлюдным, мокрым и тоже исполненным укоризны улицам Стокгольма, Бу — мрачнее тучи, Альма — совсем замороженная, совсем Снежная Королева, они довозят меня до погруженного в сон и темноту отеля и холодно высаживают на тротуар.
— Надеюсь, вы успели выспаться и ночью напишете доклад для проекта «Дидро», — звучит прощальный выстрел Альмы, и «вольво», гудя и мигая красными и оранжевыми габаритными огнями, отчаливает в зябкую тьму стокгольмской ночи.
Я пытаюсь проникнуть в свое ночное жилище, подрастерявшее дневное гостеприимство и ощетинившееся замками и затворами. С неба на меня падает дождь со снегом, а с другого конца площади критически поглядывает патрульная машина. Не меньше десяти минут я нервно жму на звонок, и наконец ночной портье в пижаме (ведь время-то уже — пол-одиннадцатого!) отворяет дверь. С кислой миной, будто делая одолжение, он вручает мне ключ от номера, предупреждая при этом, что я, должно быть, уже не смогу заказать завтрак. Я поднимаюсь по черной лестнице — лифт, разумеется, уже отключен в столь поздний час — и пробираюсь в свою опрятную спаленку.
«Оцените наш элитный секс-канал! — зазывает карточка над портативным телевизором. — Сказочные красавицы! Эротические приключения! Суперновые сексуальные позы! Пожалуйста, приглушите звук и постарайтесь не беспокоить соседей».
Сидя на кровати, я щелкаю пультом, скользя по бронзово-светловолосым формам, тупо выпяченным бюстам, глубокощельным задницам, вывороченным конечностям, пещеристым тканям, микрокамерным путешествиям по человеческим органам, прыгающим клубкам из людских и звериных тел, — в тщетных поисках зрелища, способного меня возбудить.