Нет, веселые и красивые студенты нового университета будут жить в прекрасных домах и болтать на разных языках. С радостью и одобрением будет приниматься, свободно и откровенно обсуждаться, развиваться любая достойная цивилизованного человека идея, любое мнение. Все предметы будут практичны, полезны и современны. Будут курсы для столяров, делающих стулья, и для архитекторов, возводящих идеально спроектированные храмы. Будут преподаваться механика и выращивание шелковицы. А лучшим студентам, только действительно лучшим, близким к гениальности, разрешат учиться стихосложению и рассказыванию историй, становиться философами и поэтами. Университет, провозглашает наш герой, имеет единственную цель: он должен делать людей добрыми, цивилизованными и просвещенными — способствовать развитию человеческой личности. Ведь в чем главное несчастье этого мира? Слишком много в нем скучных, пустых и серых душ и умов. Ведь даже поэты и философы нового поколения — просто сборище балбесов, что бездумно гогочут и галдят ночь напролет. И это же поколение орет на каждом углу: «Образование! Мы ничего не знаем! Научите нас! Дайте нам образование! Хотим образование!» И наш герой приходит к замечательному решению: демократизация общедоступного среднего образования в сочетании с образованием высшим — для интеллектуальной и творческой элиты.
Закончив разработку этого фантастического, феерического, абсолютно неосуществимого плана (императрица запрет его писания в ящике стола в надежде, что они погребены и забыты навеки; но спустя пару столетий эти знания станут общим местом, достоянием любого задрипанного западного политехникума), Философ сразу же усаживается за второй труд, задачу которого формулирует как критику «Великого Наказа» императрицы. Сперва он со всей присущей ему внимательностью изучил этот документ и объявил его величайшим документом современности. Жаль, что имеются некоторые упущения: «Императрица случайно упустила столь важный пункт, как освобождение крепостных». Добавил он и пару замечаний касательно упразднения тирании: «Общество прежде всего должно быть счастливым. Невозможно любить страну, которая не любит тебя». А завершило откровенное, поучительное и весьма дерзкое обращение: «Если во время чтения моих записок вы почувствуете приятное волнение в голове, а сердце ваше подпрыгнет от радости, значит, вы более не нуждаетесь в рабах и крепостных. Если же задрожите от гнева, почувствуете слабость, побледнеете, значит, вы слишком высоко, выше, чем она того заслуживает, оцениваете собственную персону».
В ожидании царского ответа и изъявлений благодарности он разъезжает по Голландии, делая попутно заметки для новой книги. В Заандаме он останавливается поглазеть на безостановочно размахивающие крыльями ветряные мельницы или обдумывает геометрию ровно расчерченных полей, лишенных выпуклостей, безмятежных, игнорирующих бурную историю переселений и имущественных споров своих владельцев. Иногда он ездит в Схевенинген посмотреть на властное Северное море, где стоят на якорях деревянные военные корабли (он забирается на один), где покачиваются на воде рыбацкие шхуны и кишмя кишит сельдь. Иногда он посещает амстердамские синагоги, а иногда навещает издателей, опубликовавших или укравших множество его работ. Он провозглашает Голландию страной свободы, а Гаагу — самой приятной в мире деревенькой.
Людям же он теперь кажется мрачным и необщительным. Это уже не тот мсье Дидро, Дидро-болтун, что прошлым летом разгуливал по городу и надоедал всем своими скандальными атеистическими идейками. Возможно, это потому, что вестей из России все нет и нет. Нет писем, не поступают средства, необходимые ему для начала серьезной работы над новой русской энциклопедией, — пара сотен тысяч ливров на редакторские расходы, на оплату помещения в Париже, на жалованье подручным, которых он уже начал нанимать. Напрасно он ждет, из России — ничего. Наоборот, шушукаются и перешептываются у Философа за спиной: чем сильнее обожала его императрица, чем больше восхищалась им раньше, тем сильнее сомневается теперь. И не только относительно энциклопедии. Она в жесткой форме отклонила университетский проект. А что до комментариев к «Великому Наказу», они и вовсе запрятаны подальше, надежно укрыты от глаз людских, заперты на четыре замка.
«Гениальной трепотней» назвала она его либеральные построения в одном из любезных писем к Гримму. Кстати, кто, как не добрый старый друг, не пожалеет минутки, чтобы передать враждебные слова царицы тому, кого они ранят столь больно. Это письмо избавляет августейшие императорские очи от знакомства с новыми идеями нашего героя. Похоже, распорядок дней в Малом Эрмитаже после его отъезда кардинально изменился. Сейчас в часы дневного затишья, между тремя и шестью, внимание императрицы отдано огромному Григорию Потемкину. Победитель турок бродит по дворцовым коридорам в восточных кафтанах и тюрбанах, а то и совсем голый. Ему отведена опочивальня по соседству с императорской. С его приездом при дворе началось повальное увлечение Востоком. Ах да, еще кое-что о Григории Потемкине: он терпеть не может французский язык.
Не приходится удивляться, что наш путешественник растерян и сбит с толку. Дома волнуются, не понимая задержки, жена и дочь. Шлют письмо за письмом. Тем временем странные новости получены из Парижа: король, расточительный старый монарх, умер от оспы, прививку от которой так и не решился сделать (в отличие от отважной Северной Минервы, показавшей пример всем подданным), и тихо похоронен под покровом ночи. Бесславный правитель — элегантный, неглупый, с приторно-утонченными манерами, хвастливый, исторически неудачливый, лишивший Францию двух Индий, американской и восточной, — наконец скончался. Ликует наследник, назначаются новые министры. Но наш герой занят своими писаниями и мало что замечает. Но в один прекрасный день у посольского особняка останавливается фаэтон. Из него в компании парочки богатых молодых русских выходит очень, очень старый друг. Мельхиор Гримм, богатый, самодовольный, но, возможно, чуть-чуть озабоченный.
— Друг мой! Дорогой друг! Ты примчался сюда, чтобы сообщить мне добрые вести из Петербурга? — восклицает наш герой, сердечно обнимая его.
— Да, я сейчас оттуда. Через Варшаву и Потсдам. Кстати, Станислав Польский и Фридрих Прусский оба о тебе спрашивали.
— Не надо о них.
— Мне предложили место при дворе в Гессен-Дармштадте.
— Ну и прекрасно. Принимай и кланяйся.
— Я отверг предложение.
— Рад слышать.
— Саксенготы и веймарцы сделали мне более интересные предложения.
— Принимай оба. Почему бы и нет? Будешь при одном дворе раскланиваться, при другом расшаркиваться.
— Я нужный и полезный человек.
— Не сомневаюсь. Но припомни-ка, ты был философом.
— Ты тоже.
— Я помню тебя честным человеком. Пока ты не начал подбирать объедки с королевских столов. Почему мы никогда не путешествуем вместе, а смотрим, как стрелки компаса, в разные стороны.
— Потому что мне приятно посещать Сан-Суси, а ты всеми силами стараешься этого избежать.
— Стараюсь. Так ты принес мне весть от императрицы? Я жду новостей о русской энциклопедии.
— Так получилось, что у меня дела в Антверпене, потом в Брюсселе, потом в Париже. Вот я и заехал — чтобы забрать тебя домой, дружище.
— В Париж? — Наш герой изумленно поднимает брови. — Разве могу я вернуться в Париж? После моих российских похождений? Да меня сразу же упекут в Бастилию. Ты и сам понимаешь…
— Чушь, — решительно возражает Гримм, — старый король умер. Теперь на трон сядет толстый невинный юнец. Париж прекрасен. Власть сейчас у Тюрго, а он превратил Париж в город философов. Провели электричество, все светится и сияет. Новенькие философы повылазили, как грибы, расхаживают с важным видом, проповедуют атеизм, парламент и реформы. Наука процветает. Моцарт играет. Музыки столько, что хоть уши затыкай. Д'Аламбер стал секретарем Академии. Кругом сплошные интеллектуалы. Все читают книжки, все покупают твою «Энциклопедию». В Пале-Рояль пришла-таки эра Разума.