Он лишился дара речи.
Я отошел от него на шаг. Повернулся и стал смотреть, как пылинки пляшут в лучах полуденного солнца. Казалось, в солнечной пыли колышутся какие-то зыбкие видения и кто-то управляет ими…
Словно комната наполнилась какими-то существами, биением их сердец, но сердца эти невидимы или даже не сердца вовсе. Не такие, как мое сердце или его, из плоти и крови.
Листья шелестели за окном, по блестящему полу тянуло холодом. Я отстранился и в то же время стоял перед ним, под его крышей, повернувшись к нему спиной. Я уплывал и в то же время был привязан к этому месту, и мне это нравилось.
Гнев покинул меня.
Я повернулся и посмотрел на него.
Он был спокоен и зачарован. Он сидел, сосредоточенный, закутанный в одеяло, и глядел на меня издалека.
Когда он заговорил, это был шепот.
— Все эти годы, — сказал он, — когда я наблюдал за тобой, приходя в Иерусалим, я задавался вопросом: «О чем он думает? Что он знает?»
— Ты получил ответ?
— Я обрел надежду, — прошептал он.
Я поразмыслил над его словами и медленно кивнул.
— Я напишу письмо сегодня же днем, — сказал он. — У меня есть ученик, который пишет под мою диктовку. Мои родственницы в Сепфорисе получат письмо сегодня же вечером. Они вдовы. Они добры. Они будут рады ее принять.
Я поклонился и сложил ладони, чтобы выказать свою благодарность и уважение. Я собрался уходить.
— Вернись через три дня, — сказал он. — Я получу ответ от них или кого-нибудь еще. Он у меня уже будет. И я пойду с тобой навестить по этому делу Шемайю. А если ты сам увидишь девушку, передай ей, что вся ее семья, все мы, просим за нее.
— Благодарю тебя, мой господин, — сказал я.
Я быстро шагал по дороге на Сепфорис.
Я хотел быть со своими братьями, приняться за работу. Укладывать камни, месить цемент, строгать доски и забивать гвозди. Я хотел чего угодно, лишь бы оказаться подальше от этого человека с его умными речами.
Однако что он сказал такого, чего не говорили мне, пусть иными словами, мои братья, чего не говорил мне Иасон? Да, у него были на то особые права, он был богат и самонадеян, и он мог помочь Авигее.
Однако остальные задавали мне те же самые вопросы. Они все говорили об одном и том же.
Мне не хотелось думать об этом. Не хотелось перебирать в уме то, что он сказал, что я увидел и почувствовал. И больше всего мне не хотелось задумываться над тем, что я ему сказал.
Но когда я достиг города с его вездесущими голосами, с его чудесами, которые привлекают многих и шумно выставляются напоказ, у меня родилась одна мысль.
Она была необычная, как и разговор, который только что состоялся.
Я наделся, что начнется дождь, посматривал на небо и деревья, прислушивался к ветру, который нес с собой холод, и хотел ощутить на лице первые капли.
Но наверное, я ждал и чего-то еще. Чего-то такого, что и в самом деле надвигалось. Должно было надвигаться. Здесь, вокруг меня, становилось все больше признаков его приближения. Они накапливались, нагнетались — признаки чего-то неизбежного, вроде дождя, о котором все мы молились, однако гораздо более необъятного, чем дождь, на достижение чего потребовались десятилетия моей жизни, годы, отмеченные праздниками и новолуниями, и даже часы и минуты, даже секунды, все до единой.
Глава 12
На следующее утро Старая Брурия и тетя Есфирь попытались передать весточку Авигее, но не преуспели в этом.
Когда к вечеру мы вернулись из города, пришла Молчаливая Ханна. Теперь она сидела, жалкая и маленькая, и дрожала подле Иосифа, который гладил ее склоненную голову. Она была похожа на крошечную женщину под своими шерстяными покрывалами.
— Что это с ней? — спросил Иаков.
— Она говорит, Авигея умирает, — ответила моя мама.
— Дайте мне воды омыть руки, — попросил я. — Мне нужен пергамент и чернила.
Я сел и положил на колени доску. Взялся за перо, удивляясь тому, насколько это трудно. Прошло уже много времени с тех пор, как я что-то писал, на пальцах были мозоли, и рука казалась загрубевшей и неверной. Неверной.
Какое удивительное открытие.
Я опустил перо в чернила и нацарапал несколько слов, просто и быстро, очень мелкими буквами.
«Ты ешь и пьешь теперь, потому что я говорю тебе, что ты должна. Ты поднимаешься и пьешь столько воды, сколько можешь, потому что я говорю тебе, что ты должна. Ты ешь то, что можешь. Я делаю все, что могу, тебе в помощь, а ты делаешь это для меня и для тех, кто тебя любит. Те, кто тебя любит, шлют письма тем, кто тебя любит. Скоро ты уедешь отсюда. Ничего не говори отцу. Делай так, как я тебе велю».
Я подошел к Молчаливой Ханне и отдал ей пергамент. Все свои слова я подкреплял жестами.
— От меня Авигее. От меня. Ты отдашь это ей.
Она замотала головой. Пришла в ужас.
Я зловещим жестом изобразил мрачного Шемайю. Указал на свои глаза.
— Он не сможет это прочесть. Видишь? Смотри, какие маленькие буквы! Ты отдашь это Авигее!
Она поднялась и поспешно выбежала.
Проходили часы. Молчаливая Ханна не возвращалась.
Однако всех нас вырвали из полудремы крики с улицы. Мы выскочили из дома и обнаружили, что сигнальные огни только что передали новость: мир в Кесарии.
Понтий Пилат отправил приказ в Иерусалим вынести оскорбительные знамена из Святого города.
Вскоре улица была освещена так же ярко, как в ту ночь, когда уходили мужчины. Люди выпивали, танцевали, пожимали друг другу руки. Хотя никто не знал подробностей и никто не ожидал их узнать. Огни сообщали, что люди возвращаются по домам.
В доме Шемайи не было признаков жизни, даже свет лампы не пробивался под дверью, даже окно не хлопнуло.
Мои тетушки воспользовались всеобщим ликованием, чтобы постучаться в его дверь.
Ничего из этого не вышло.
— Молись, чтобы Молчаливая Ханна спала рядом с ней, — сказала моя мать.
Рабби позвал нас в синагогу возблагодарить Господа за мир.
Однако никто не мог успокоиться до следующего дня, когда в Назарет вернулся Иасон и еще несколько человек, нанявшие лошадей.
После работы мы побросали свои котомки, накормили животных и отправились в синагогу, чтобы помолиться и послушать рассказ о том, что произошло.
Как и в предыдущий раз, толпа оказалась слишком велика для синагоги. Люди зажигали факелы и лампы на улице. Небо быстро темнело.
Я заметил в толпе Иасона, которого распирало от волнения, он изо всех сил махал своему дяде. Но его умоляли задержаться и рассказать историю всей деревне.
Наконец из синагоги вытащили скамьи, установили на склоне холма, и вскоре примерно полторы тысячи мужчин и женщин собрались под открытым небом, зажигая факел от факела, пока Иасон пробирался на почетное место в сопровождении товарищей.
Я нигде не видел Молчаливой Ханны. Шемайи, разумеется, здесь тоже не было, и, конечно, не было видно Авигеи. Но потом стало трудно что-либо разглядеть.
Люди обнимались, пожимали друг другу руки, целовались, танцевали. Дети были вне себя от восторга. А Иаков плакал. Мои братья привели Иосифа и Алфея. Некоторые старики тоже появились с опозданием.
Иасон ждал. Он стоял на скамье, обнимая товарища, и только когда факелы разгорелись, ярко освещая их обоих, я увидел, что это внук Хананеля Рувим.
Моя мама тоже узнала его, и мы шепотом передавали друг другу эту весть, стоя рядом в толпе.
Я не рассказывал им о том, что сообщил мне Хананель. Я даже не спросил рабби, почему он не предупредил меня, что внук Хананеля однажды сватался к Авигее.
Однако все знали, как старик целых два года горевал о своем потерянном внуке, который отправился за границу, и вскоре имя Рувима бар Даниэль бар Хананеля произносили шепотом повсеместно.
Это был красивый человек, облаченный в льняные одежды, с ухоженной бородкой и умащенными волосами, как у Иасона, хотя оба они основательно пропылились после долгого тяжелого пути, но, кажется, это их не беспокоило.