Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Немного позже я узнал, что промышленник, произнесший эту фразу, был Луи Рено, а записал ее Андре Моруа.

Но в теме имелось уточнение: «Представьте себе, что в своем рабочем кабинете, среди знакомых книг некий просвещенный человек, довольно похожий на Бержере Анатоля Франса, записывает свои размышления по этому поводу и т. д.».

Предаться размышлениям — охотно; но я изрядно отдалился от заданной темы. Мой эрудит не очень-то походил на г-на Бержере. Я дал волю своему темпераменту. Мое сочинение начиналось так: «Я взбешен!»

Это «я взбешен» принесло мне премию, но, как мне сообщили, после долгих прений жюри и всего лишь вторую, первая же досталась другому сочинению, может, и не такому блестящему, но менее запальчивому и гораздо ближе придерживавшемуся заданной темы.

Мой счастливый соперник, старше меня на год, был (совпадение, которое заставляло задуматься) сыном рабочего, как раз с заводов Рено. Надеюсь, теперь понятно, почему я, сильный этим опытом, никогда не разделял теории, где утверждается, будто различия «социокультурных» кругов создают между детьми непреодолимое неравенство.

Первый шанс, сказал я о конкурсе. И не замедлил испытать на себе его последствия. Поскольку я чуть было не провалил экзамен на степень бакалавра из-за слишком низкой оценки, но не по математике, как можно было бы ожидать, а по французскому! Мое сочинение, наверняка слишком оригинальное, не понравилось одному экзаменатору-брюзге. Однако в экзаменационной комиссии оказался, на мое счастье, один из членов жюри Всеобщего конкурса. Он устроил немалый скандал, и моя отрицательная оценка была исправлена.

Перед каникулами меня ожидало еще торжественное распределение премий конкурса в большом амфитеатре Сорбонны.

Оно проходило тогда со всей республиканской и университетской пышностью. Гвардейцы в белых лосинах и касках с лошадиным хвостом отдавали честь. На церемонии присутствовал сам президент республики Альбер Лебрен, восседая в центре среди министров и ректоров за длинным, зеленого сукна столом, занимавшим весь помост. Ритуальную речь по традиции произносил тот, кому предстояло получить 14 июля, тоже ритуально, орден Почетного легиона. В прессе появилась моя фотография, где я красовался в обществе нескольких одноклассников, держа свой приз — красные тома, которые оттягивали мне руки.

Ассоциация бывших лауреатов, присоединиться к которой я был приглашен, тоже традиция. Это что-то вроде дружеского братства, где перемешались все поколения. В последующие годы я присутствовал на банкете, называемом Сен-Шарлемань, который состоялся в Военном клубе на площади Сент-Огюстен. Входя туда, я столкнулся в дверях с генералом Вейганом и увидел, как этот семидесятилетний старец помчался к отходящему автобусу и вспрыгнул на подножку. В тот день я также видел, как возглавлявший трапезу Эдуар Эррио, которому было всего лишь шестьдесят пять, записывал на манжете накрахмаленной сорочки основные пункты своей итоговой речи. И я в первый раз встретил там Андре Моруа, уже переступившего пятидесятилетий порог, но в еще свежих лаврах совсем недавнего академика, того самого Андре Моруа, которому я был обязан темой своего сочинения на конкурсе.

Я поблагодарил его, и это стало началом дружбы, одной из самых моих верных и обогащающих.

Я узнал, что Анри де Ренье тоже был лауреатом и что среди тогдашних французских академиков по меньшей мере десятеро свою первую пальмовую ветвь завоевали на Всеобщем конкурсе.

Немало лет спустя я заметил Жоржу Помпиду, еще премьер-министру, что не только он сам, но и многие члены его правительства были конкурсантами-лауреатами: Морис Шуман, Эдгар Фор, Кув де Мюрвиль… «Кув де Мюрвиль? — переспросил он. — И по какому предмету?» — «По географии». — «Ах, ну да, — сказал Помпиду, — он же описатель».

Я проявил верность детищу аббата Лежандра, сочтя своим долгом сменить ушедшего из жизни Моруа, и согласился стать президентом ассоциации вместо того, кто долгие годы исполнял эту должность с безупречной доброжелательностью.

Моя дружба с Эдгаром Фором, ставшим министром народного образования сразу после университетских волнений. 1968 года, позволила мне спасти Всеобщий конкурс, этот бастион элитаризма, от требуемого упразднения.

IX

Философ-сократик

Слишком тяжелая для короткого тела голова, взволнованное лицо, руки подняты на уровень плеч, словно удерживая груз Вселенной, — Амеде Понсо преподавал в некоем философском трансе.

Он был сократиком, хотя и не обладал иронической невозмутимостью самого Сократа. Начало его урока всегда отталкивалось от какого-нибудь обнаруженного в газете события или же от романного персонажа, который мог принадлежать как Бальзаку, так и Сельме Лагерлеф. Затем следовали описания, вопросы, утверждения, повторы, и, по мере того как его мысль набирала высоту, философский транс превращался в священный танец.

Он преподавал в классе Жюля Ланьо, о чем сообщала мраморная табличка на стене. Но это напоминание о былой знаменитости мало его впечатляло: он сетовал, что зимой тут сыро и насквозь продувается сквозняками.

Понсо был человеком добропорядочным и достойным, превыше всего ценившим индивидуализм и свободу человеческой личности. А потому считал себя защитником демократии, если не во всех ее проявлениях, то, во всяком случае, в первоосновах. Он предостерегал нас об опасности подъема гитлеризма.

Между ним и учениками возникала такая мысленная связь, что, бывало, увлекшись пылким движением его красноречия, я слышал слова еще до того, как они были произнесены.

Оговорюсь: хоть я и проявлял интерес и способности к этике, психологии, социологии, однако более абстрактные дисциплины интересовали меня мало. Я пришел в класс философии с ожиданием, да что я говорю, с уверенностью, что получу ответы на все метафизические вопросы, которые задавал себе. Но заметил, что Понсо отвечал на них лишь другими вопросами.

Однажды он бросил мне, показав рукой на мраморную табличку: «Я вам повторю то же, что Жюль Ланьо сказал Барресу: „Вы украли инструмент“».

Замечание лестное, однако требует разъяснения. Ланьо упрекал Барреса за то, что тот использовал философский инструмент не по прямому назначению, а для своих романных построений.

Но разве сам Понсо, у которого художественные произведения так часто служили сырьем для размышления, не испытывал ностальгии романиста? Ведь кроме «Введения в философию», которое резюмирует курс его лекций и вполне достойно внимания, после него остались «Бальзаковские пейзажи и судьбы» — свидетельство того, что он был одним из лучших знатоков «Человеческой комедии». Он держал инструмент в руке, но красть не стал.

Премия на Всеобщем конкурсе осенила меня ореолом скромной лицейской славы. Я пользовался некоторой свободой, и преподаватели закрывали глаза на мои прогулы, когда я отправлялся, например, в Коллеж де Франс послушать поэтическую лекцию Поля Валери.

Помню, в конце одного из своих выступлений он сказал: «У художника есть два способа завершить свой труд. Воскресный любитель, в восторге от того, что покрыл лаком свою картину, может решить, что в ней уже нечего подправлять и оставляет после себя мазню. И есть способ Леонардо да Винчи, который на протяжении целых семи лет возвращается к одному и тому же произведению и останавливается со словами: „Это не то, чего я хотел, но лучше я сделать не могу“. И оставляет после себя „Тайную вечерю“».

Я продолжал руководить ученическим кружком, который стал называться «Кружком Мишле», и дал ему девиз: «Культура и Прогресс». В данном случае культура была классической, а прогресс весьма умеренным.

Я организовал два литературных утренника в нашем актовом зале, пригласив на них не только преподавателей лицея, но и родителей учеников. Первый был посвящен Анри де Ренье, которому я хотел посмертно воздать дань своего восхищения. Морис Эсканд, пайщик и будущий администратор «Комеди Франсез», знавший меня почти с самого рождения, оказал мне любезность, прочитав несколько стихотворений, чтобы проиллюстрировать мою болтовню.

42
{"b":"146362","o":1}