Отец Паде происходил из Артуа, из крестьянской семьи. Крупный, тяжеловесный, с выпирающим из-под облачения животом, он никогда не разваливался в кресле, но держался прямо. Его лицо было почти без ресниц и бровей, но зато обладало широкими плоскими щеками и мощным подбородком; совершенно плешивая голова без лишних выпуклостей казалась кубом, грубо вытесанным из неподатливого дерева.
Он клал четыре кусочка сахара в кофе; но в церкви заражал всех истовостью своей молитвы; когда он с вами говорил, его взгляд наполнял душу.
Вечером того дня, полного волнений, ладана, звуков фисгармонии, запахов воска, голосов, шума, поцелуев и поздравлений, а также усталости, я, мечтая о будущем, хотел стать не знаменитым кутюрье или кинематографистом, а доминиканцем.
Отец Паде, с которым я виделся время от времени на протяжении всего своего детства, умер через несколько лет, произнеся одно из тех предсмертных слов, которые определяют всю жизнь человека. Заболев пневмонией и чувствуя как-то ночью, что конец близок, он попросил монаха, который за ним ухаживал, созвать всех братьев обители. А когда те собрались, с трудом поместившись в его келье, он сказал им просто, уже угасающим голосом: «Братья мои, полагаю, что Господь призовет меня сегодня ночью. Хочу сказать вам только одно: любите друг друга». И впал в агонию.
Доминиканцем я не стал, но построил по образу отца Паде единственный по-настоящему добрый и достойный уважения характер в «Сильных мира сего» — отца Будре, искупающего грехи всех остальных и в первую очередь, надеюсь, самого автора, доказывая, что у него в душе не одна лишь чернота и жестокость.
Я покончу с воспоминаниями, которые оставил во мне этот период детства, упомянув вполне классические каникулы на нормандском побережье. Мы провели август в шале, снятом в Уистреам-Ривабелла. Пляжные игры, замки из песка, лов креветок. Отец, который производил сильное впечатление на купальщиков, ныряя в воду с самого высокого трамплина опасным задним прыжком, тщетно пытштся научить меня плавать. Иногда перед обедом меня брали на террасу казино, где мои родители встречались с друзьями, а я имел право выпить гренадину под музыку маленького оркестра, игравшего модные мелодии.
На дощатых мостках вдоль пляжа, окаймленных тентами и купальными кабинками, как на всех нормандских курортах от Трувиля до Курселя, мы встречали Аристида Бриана, совершавшего свою ежевечернюю прогулку. В здешнем порту стояло его маленькое парусное суденышко, а в деревне он был почти нашим соседом, поскольку владел в Кошереле на Эре, всего в нескольких километрах от Ла-Круа-Сен-Лефруа, имением, где, по слухам, принимал своих красивых подружек из «Комеди Франсез».
Почти постоянный министр иностранных дел (когда не был председателем совета), этот пожилой человек с округлыми плечами, густыми усами и магическим голосом соединял с крайней политической беспринципностью лирическую и несокрушимую веру в единение народов.
Его оспаривали, подвергали нападкам, хулили по любому поводу, однако он был незаменим даже для своих наихудших противников и, оправившись от всего, продолжал вселять в людские сердца веру, от которой ежедневные потоки клеветы давно должны были бы его отвратить.
Сколько раз накануне своего неминуемого низвержения поднимался он на трибуну палаты изнуренный, с поникшей головой, неся тяжелые папки с документацией, которые даже не откроет, и, пустившись в несравненную ораторскую импровизацию, переубеждал ассамблею!
Хотя Андре Тардье, соперник Клемансо и один из тех, кто подписал Версальский договор, называл политику Бриана «политикой дохлого пса, плывущего по течению», это не помешало Бриану заслужить прозвание Паломник мира.
Его упорная надежда на франко-германское примирение дорого обошлась Франции, внушая нам иллюзию, что «это никогда не повторится», в то время как Германия думала только о реванше за свое поражение. Апостольская миссия Бриана, мечтавшего о согласии между всеми нациями Европы, опередила свое время.
Достигнув двенадцати лет, я отправился сдавать выпускной экзамен в Гайон — главное селение кантона, над которым возвышались остатки огромного замка, построенного во времена Возрождения кардиналом Амбуазским. Я получил отметку «очень хорошо».
Для церемонии распределения наград мне пришлось сочинить свою первую речь, которую я произнес перед Пьером Тюро-Данженом и членами муниципального совета. Осмеливаюсь воспроизвести ее заключительные слова, поскольку они тоже свидетельство времени: «Наконец, в этот торжественный день, национальный праздник 14 июля, мы обещаем всем учиться и дальше, учиться всегда, работать на благо нашей великой отчизны и поддерживать ее на том высоком месте, которое она занимает в мире».
Обнаружив в восемьдесят с лишком лет эту детскую фразу, я задаюсь вопросом: а разве не ее твердил я в конечном счете на протяжении всей своей жизни?
В поощрение отец и мать свозили меня в Мон-Сен-Мишель, это чудо созидательной веры, чьи крутые улочки полнились запахами омлета и вафель. Мы посетили и Сен-Мало, сохранивший за своими крепостными стенами большие, крытые аспидным сланцем дома судовладельцев и память о корсарах. Мне показалось восхитительным спать в гостинице «Франция», гостинице Шатобриана.
Потом мы вернулись и провели в нашем тихом доме конец прекрасного лета.
Нормандские годы закончились.
Книга третья
Нетерпеливая учеба в пору невзгод
I
Прикосновение смерти
Осенью 1930 года мои родители вернулись в Париж, где мне предстояло учиться в лицее. Ожидая, когда будет приведена в порядок и обставлена квартира на Внешних бульварах, рядом с Версальскими воротами, они сняли временное жилье на улице Мениль, в нескольких шагах от площади Виктора Гюго, где на гигантском пьедестале, обвитом бронзовыми музами, возвышалась статуя поэта. Десять лет спустя этот памятник исчезнет — немцы снимут его, чтобы переплавить на свои пушки.
Меня приняли в лицей Жансон-де-Сайи. Я достаточно знал латынь, чтобы, перескочив через шестой класс, попасть сразу в пятый. Я проучился в Жансоне только один триместр, успев за это время войти в список лучших учеников. Так что у меня сохранилось очень мало воспоминаний об этом известном лицее, где учились и продолжают учиться дети буржуазии XVI округа. Помню только, что мой преподаватель истории и географии был прямым потомком мореплавателя XVIII века Ива де Кергелена, который оставил свое имя на самых южных островах, какими владеет Франция.
Тогда у лицеистов была мода на бриджи, называвшиеся еще брюки гольф, которые мы носили, опустив штанины как можно ниже, почти до щиколоток — так нам казалось элегантнее.
По окончании занятий отпрысков самых состоятельных семей поджидали длинные черные лимузины, обтянутые внутри гаванским сукном табачного цвета, — «испано-суизы», «роллсы» или «делажи».
Мы переехали в квартиру на бульваре Виктор незадолго до Рождества. По окончании зимних каникул мне предстояло продолжить учебу в лицее Мишле, в Ванве, в полукилометре от Версальских ворот. Я был записан туда с января. Судьба распорядилась иначе.
В праздники я почувствовал, что мой нос заложен, а сам я будто расклеиваюсь, как это часто случается в детстве. Помнится, одна супружеская пара, друзья родителей, с которыми мы часто виделись во время наших каникул на нормандских пляжах, да и потом, по возвращении в Париж (муж был молодой, но уже довольно известный врач), пригласила нас вечером 1 января посмотреть недавно вышедший фильм, который вызвал большой интерес. Это был «Голубой ангел». На просмотре мои родители, взявшие меня с собой, чувствовали себя довольно неловко, поскольку сюжет был, в общем-то, не для моего возраста. Что же касается меня, то я это произведение, которое открыло Марлен Дитрих и стало датой в истории кино, видел как в тумане. Помню только сцену, где Марлен разбивала яйцо на голове падшего учителя, которого играл замечательный немецкий актер Эмиль Яннингс.