Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А теперь, — сказал он, когда я кончил, — долг платежом красен; я должен рассказать вам свою историю, как ни тошно мне это. Моя история зверская. Вы удивитесь, как я могу спать. Я уже рассказал ее однажды, мистер Додд.

— Леди Анне? — спросил я.

— Вы угадали, — ответил он, — и, правду сказать, поклялся никогда больше не рассказывать. Но вы, кажется, вправе узнать ее; вы дорого заплатили за это, видит Бог!

Затем он начал свой рассказ. Забрезжил день, в деревне запели петухи, и дровосеки потянулись на работу, когда он кончил.

Тайна корабля - i_007.jpg

ГЛАВА XXII

Расточитель

Сингльтон Кэртью, отец Норриса, был грузного сложения, но хлипкого здоровья, пристрастен к музыке, туп, как овца, и добросовестен, как собака. Он принимал свое положение всерьез, даже торжественно; большие комнаты, безмолвные слуги являлись в его голубых глазах аксессуарами какой-то религии, которой он был смертным богом. Он отличался нетерпимостью тупого человека к тупости других, и подозрительностью тщеславного человека, как бы не открыли того же недостатка в нем самом. В обоих этих отношениях Норрис раздражал и оскорблял его. Он считал своего сына дураком и подозревал, что сын платит ему тою же монетой с процентами. Для своей матери, пылкой, резкой, практической женщины, уже разочаровавшейся в муже и старшем сыне, Норрис был только новым разочарованием.

Впрочем, мальчик не проявлял серьезных недостатков; он был застенчив, миролюбив, пассивен, нечестолюбив, непредприимчив; жизнь не особенно привлекала его; он смотрел на нее, как на курьезную глупую выставку, не слишком забавную, и вовсе не соблазнялся принять в ней участие. Он наблюдал тяжеловесное топтанье отца, пылкую деловитость матери, развлечения брата, предававшегося им с азартом солдата в решающей битве, и смотрел на все это глазами скептика. Они хлопотали и заботились о многом; ему же, по-видимому, не нужно было ничего. Он родился разочарованным, призывы света не будили откликов в его душе; деятельность света и его отличия казались ему одинаково ненужными. Он любил вольный воздух; любил товарищей, все равно каких, так как его товарищи были только лекарством против одиночества. Он обнаруживал также влечение к живописи. Коллекция прекрасных картин с детства была у него перед глазами, и от этих расписанных полотен у него осталось неизгладимое впечатление. Галерея Стальбриджа свидетельствовала о поколениях любителей живописи; Норрис был, может быть, первый из своего рода, взявшийся за кисть. Влечение было непритворное, оно росло и крепло с возрастом; и тем не менее он позволил подавить его почти без борьбы. Наступило время ехать в Оксфорд, и он оказал лишь слабое сопротивление. Он говорил, что у него не хватит ума; что бесполезно отправлять его в ученье; что он хочет быть живописцем. Эти слова подействовали на его отца как удар грома, и Норрис поспешил уступить. «Не все ли равно, знаете? — пояснил он. — Совестно казалось мучить старикашку».

В Оксфорд он поступил из послушания, без надежды; и в Оксфорде сделался героем известного кружка. Он был деятелен и ловок; когда бывал в духе, то отличался во многих видах спорта; а странная меланхолическая обособленность делала его заметным. Он стал предметом подражания в своем кругу. Ревнивые товарищи помладше старались подражать присущему ему непритворному отсутствию усердия и страха; это был новый род байронизма, более сложный и достойный. «Ничто не заслуживает серьезного отношения», — эта формула, в числе прочих вещей, распространялась и на профессоров; и хотя он всегда соблюдал вежливость, но университетским властям его отношение казалось непростительной грубостью. Его равнодушие считалось наглостью; и за одно из проявлений своего прирожденного легкомыслия (дополнение к его меланхолии) он был «выставлен» в середине второго года.

Такое событие было новостью в летописях Кэртью, и Сингльтон приготовился использовать его наилучшим образом. Он давно уже пророчил своему второму сыну карьеру разорения и позора. Есть нечто утешительное в этой простодушной родителвекой привычке. Без сомнения, отец заинтересован в участи своего сына; но без сомнения также пророк заинтересовывается в своих пророчествах. Если первая складывается плохо, то последние оказываются верными. Старик Кэртью извлекал из этого источника некоторое тайное утешение; он распространялся о собственной проницательности; придумывал неслыханные еще вариации на старую тему «я вам говорил», сочетал имя своего сына с виселицей и тюрьмой, говорил о незначительной сумме его университетских долгов так, как будто ему приходилось заложить имение, чтобы уплатить их.

— Я думаю, что это неправильно, сэр, — сказал Норрис, — я жил в колледже именно так, как вы говорили мне. Я жалею, что меня выставили, и вы вправе порицать меня за это; но вы не имеете никакого права допекать меня за долги.

Вряд ли нужно описывать действие этих слов на тупого человека, не без основания раздраженного. Некоторое время Сингльтон неистовствовал.

— Я вам вот что скажу, отец, — заявил наконец Норрис, — я думаю, что из этого ничего не выйдет. Я думаю, что вы лучше сделаете, если предоставите мне заняться живописью. Это единственная вещь, к которой я питаю искру интереса. Ни на что другое у меня не хватит терпения.

— Я надеялся, сэр, — отвечал отец, — что оказавшись по шею в позоре, вы, по крайней мере, не станете повторять таких легкомысленных заявлений.

Намек подействовал; легкомысленные заявления никогда больше не предъявлялись отцу, и Норрис был безжалостно отправлен в скучное для него путешествие. Он поехал за границу изучать иностранные языки и изучил их, не жалея расходов; вскоре отцу пришлось платить новую серию долгов, с подобными же жалобами, на этот раз вполне основательными, на которые Норрис не обратил ни малейшего внимания. Он испытал несправедливое отношение по поводу Оксфордской истории и с приправой злобы, удивительной в таком кротком, и упорства, замечательного в таком слабом человеке, отказался с этого дня хоть как-то контролировать свои расходы. Он тратил сколько мог, позволял слугам обирать себя без малейшего стеснения; подписывал векселя; и когда жатва созрела, уведомил об этом родителя с возмутительным спокойствием. Ему выдали на руки его личный капитал, поместили его на дипломатическую службу и заявили, что отныне он должен рассчитывать на самого себя.

Он так и делал до двадцати пяти лет; и к этому времени истратил свои деньги, накопил кучу долгов и приобрел (подобно многим другим меланхолическим и неинтересным личностям) привычку к игре. Один австрийский полковник — тот самый, который позднее повесился в Монте-Карло — дал ему урок, который длился двадцать два часа, и оставил его разоренным и беспомощным. Старик Сингльтон снова заплатил за честь своей фамилии, на этот раз фантастическую цифру, а Норрис был снова отправлен в плавание, на суровых условиях. Одному адвокату в Сиднее, в Новом Южном Валлисе, было поручено выплачивать ему триста фунтов в год, по четвертям. Писать письма ему было запрещено. Если бы он не явился в назначенный день в Сидней за деньгами, то был бы сочтен умершим, а деньги без разговоров были бы взяты обратно. В случае возвращения в Европу во всех известных газетах появились бы уведомления о его непризнании.

Одна из самых несносных черт его как сына заключалась в том, что он был всегда вежлив, всегда справедлив и всегда спокоен среди самой неистовой бури семейного гнева. Он ожидал ссоры; когда ссора наступала, оставался бесстрастным; он мог бы сказать вместе с Сингльтоном: «Я вам говорил», но довольствовался тем, что думал: «Так я и знал». Когда на него обрушились эти последние бедствия, он отнесся к ним как лицо, лишь отдаленно заинтересованное этим событием, спрятал в карман деньги и попреки и пунктуально исполнил приказание: сел на корабль и прибыл в Сидней. Есть люди, которые в двадцать пять лет остаются мальчиками; таков был и Норрис. Спустя восемнадцать дней после его высадки от полученной им за первую четверть суммы не оставалось ничего, и с легкомысленной доверчивостью иностранцев в так называемой новой стране он принялся осаждать конторы в поисках всякого рода несуразных занятий. Отовсюду его выгоняли, а под конец выгнали и из квартиры; и вот ему пришлось, в очень элегантной летней паре, очутиться в притонах городского отребья.

72
{"b":"146257","o":1}