— Послушайте, — сказал он, вставая, — вы пожалеете, что приехали. Мы не можем остановить работу, если хотим отплыть завтра. Судно, снаряжающееся в плавание, не место для публики. Вы будете только мешать людям.
Я собирался ответить грубыми словами, но Джим, знакомый с натурой моряков, как вообще он был знаком со всем, что имело отношение к делам, поспешил умаслить капитана.
— Капитан, — сказал он, — я знаю, что мы здесь мешаем, и что у вас хлопот по горло. Но мне хотелось только, чтобы вы выпили с нами стаканчик вина, Перье-Жуэ, от Лонггерста, по случаю моей свадьбы и отъезда Лоудона — мистера Додда.
— Ну, ладно, — сказал Нэрс, — полчаса куда ни шло. Смена, эй! — прибавил он, обращаясь к матросам. — Ступайте на полчаса проветриться, потом будете работать живее. Джонсон, не раздобудете ли стул для леди!
Тон его был любезнее слов; но когда Мэми направила на него нежный огонь своих глаз и сообщила ему, что он первый морской капитан, с которым она встречается, «исключая, конечно, пароходных капитанов», — пояснила она, — выразила восхищение его мужеством, и, может быть (я предполагаю, что уловки дам те же, что и мужчин), дала ему почувствовать себя молодцом, наш медведь начал смягчаться и уже в виде оправдания, хотя все еще сердитым тоном, распространился о своих затруднениях.
— Возни изрядно, — сказал он. — Половина припасов оказалась негодной; я сверну за это шею Джону Смиту. Потом явились две газетные бестии и добивались от меня справок, пока я не пригрозил им первым, что попалось под руку; затем какой-то клоп миссионерского вида, желающий плыть в Райати или куда-то в другое место. Я сказал ему, что вышвырну его на пристань носком сапога, и он ушел с проклятиями. Только шхуну опакостил своим присутствием.
Пока Нэрс говорил это своим странным, отрывистым, сердитым тоном, Джим рассматривал его со спокойным любопытством, как нечто знакомое и в то же время курьезное.
— На пару слов, дружище, — сказал он, внезапно обращаясь ко мне; затем вывел меня на палубу и прибавил:
— Этот человек будет нестись на всех парусах, пока у вас волосы не поседеют, но никогда не вмешивайтесь, не говорите ни слова. Я знаю его нрав: он скорее умрет, чем послушается совета; и если скажете ему что-нибудь, он сделает как раз наоборот. Я часто стесняюсь давать советы, Лоудон, и когда делаю это, то, значит, ничего другого не остается.
Маленькое заседание в каюте, начавшееся так неудачно, закончилось под смягчающим влиянием вина и женщины при наилучшем настроении и довольно весело. Мэми, в плюшевой шляпке Генсборо и шелковом платье темно-красного цвета, сидела как королева среди своих грубых собеседников. Страшный беспорядок каюты оттенял ее лучезарное изящество: просмоленный Джонсон пал перед ее волшебной красотой; она сияла в этом жалком помещении, как звезда; даже я, обыкновенно не принадлежавший к числу ее поклонников, под конец воспламенился, и сам капитан, хотя и не был в ухаживательном настроении, предложил мне увековечить эту сцену моим карандашом. Это было последним актом вечера. Как я ни торопился, но полчаса растянулись на три, прежде чем я закончил: Мэми была оттушевана вполне, остальные набросаны эскизно, себя самого художник изобразил с затылка и очень похоже. Но всего больше я постарался над Мэми, и это был мой главный успех.
— О! — воскликнула она. — Неужели я действительно похожа на это? Неудивительно, что Джим… — Она остановилась и прибавила: — Это так же красиво, как он добр! — эпиграмма, которая была оценена и повторялась, когда мы распростились и следили за удалявшейся парочкой.
Так наше прощание было заглушено смехом, и мы расстались прежде, чем я успел сообразить, в чем дело. Фигуры исчезли вдали, шаги стихли на безмолвной набережной; на корабле матросы вернулись к работе, капитан к своей одинокой сигаре; и я наконец был один и свободен после долгого дня, полного хлопот и волнений.
У меня было тяжело на душе, быть может, под влиянием усталости. Я смотрел то на пасмурное небо, то на колеблющееся отражение ламп в воде, как человек, утративший всякую надежду и рассчитывающий найти убежище только в могиле. И вдруг мне представился «Город Пекин», плывущий со скоростью тринадцати узлов в Гонолулу, с ненавистным Трентом, быть может, и с таинственным Годдедаалем; и при этой мысли кровь взволновалась во мне. Казалось, о погоне и думать нечего; казалось, у нас нет никаких шансов, раз мы прикованы к месту и теряем драгоценное время на укладку жестянок с бобами. «Пусть себе явятся первыми! — думал я. — Пусть себе! Мы не заставим долго ждать себя!» И с этого момента я стал считать себя человеком опытным, хладнокровным, и только что не лелеял мысль о кровопролитии.
Но вот прекратилась работа в каюте, так что я мог улечься в постель; не скоро после этого сон посетил меня, а затем, спустя минуту (так, по крайней мере, мне показалось), я был приведен в сознание криками матросов и скрипом снастей.
Шхуна отчалила прежде, чем я вышел на палубу. В туманном полумраке брезжущего утра я видел тащивший нас буксир с рдеющими огнями и клубящимся дымом и слышал, как он бьет взбудораженные воды бухты. Передо мною на группе холмов громоздился освещенный город, казавшийся разбухшим в сыром тумане. Странно было видеть это ненужное освещение, когда звезды уже почти угасли и утренний свет был достаточно силен, чтобы показать мне и дать узнать одинокую фигуру, стоявшую на пристани.
Или не глаза, а сердце помогло мне узнать, чья тень виднеется в тумане среди фонарей набережной? Не знаю! Во всяком случае, это был Джим; Джим, явившийся взглянуть на меня в последний раз, и мы успели только обменяться прощальными и безмолвными приветствиями. Это было наше второе расставание, после которого мы поменялись ролями. Теперь я должен был разыгрывать аргонавта, обделывать дела, составлять планы и приводить их в исполнение, если бы понадобилось, ценою жизни; а ему предстояло сидеть дома, посматривать в календарь и ждать. Я знал, кроме того, другую вещь, которая меня радовала. Я знал, что моему другу удалось воспитать меня; что романтизм дела, если наша фантастическая покупка заслуживала этого названия, затронул наконец мою дилетантскую натуру; и когда мы плыли мимо туманного Гамалпайса и через бурливший проход из бухты, кровь янки пела и ликовала в моих жилах.
Выйдя из гавани, мы поймали, точно в угоду моим желаниям, свежий ветер с северо-востока. Мы не теряли времени. Солнце еще не взошло, когда буксир убрал канат, отсалютовал нам тройным свистом и повернул домой, к берегу, который начинал озаряться первыми лучами дня. Никакого другого судна не было видно, когда «Нора Крейна» под всеми парусами начала свое долгое и одинокое плавание к разбившемуся судну.
ГЛАВА XII
«Нора Крейна»
Я люблю вспоминать радостную монотонность тихоокеанского плавания, когда встречные ветры не мешают ему и судно изо дня в день идет полным ходом. Горный пейзаж гонимых пассатами облаков, наблюдаемый (а в моем случае рисуемый) при всякой перемене освещения, — облаков, заслоняющих звезды, тающих при блеске луны, загораживающих пурпурную полосу зари, оседающих безобразной отмелью в сумерках рассвета или поднимающих в полдень свои снежные вершины между голубой кровлей неба и голубым полом моря; суетливый и рассудительный мирок шхуны с необычными сценами, дельфин, выскакивающий из-под бушприта, священная война акулам; рифление парусов перед шквалом, с повисшими над палубою матросами; сам шквал, замирание сердца, разверзшиеся хляби небесные; и облегчение, новая радость жизни, когда все прошло, солнце снова сияет и наш побежденный враг исчезает в виде темного пятнышка на подветренной стороне. Я люблю вспоминать и желал бы уметь воспроизвести эту жизнь, незабываемую, незапоминаемую. Память, которая обнаруживает такую мудрую неохоту записывать страдания, ненадежный летописец и в отношении продолжительных удовольствий: долго длящееся благополучие ускользает (точно вследствие своей массы) от наших мелочных методов запоминания. Часть нашей жизни заволакивается розовой непроницаемой дымкой.