Когда в 1817–1818 гг. с ведома и одобрения Александра ланкастерские школы стали входить в моду, для солдат гвардейского корпуса была учреждена центральная школа, в которой обучалось до 250 человек. Организацией ее занимался Н. И. Греч, заведовал поначалу И. Г. Бурцев (член «Союза Благоденствия»). Греч вспоминает: «Учение продолжалось с удивительным успехом. В конце второго месяца солдаты, не знавшие дотоле ни аза, выучились читать с таблиц и по книгам; многие писали уже порядочно. Нельзя вообразить прилежания, рвения, удовольствия, с каким они учились: пред ними разверзался новый мир» (выделено мной — М. Д.). В июле 1819 г. школу посетил император. Он присутствовал на экзамене и остался очень доволен. Об этом свидетельствовали не только щедрые награды организатору и учителям, но — и это главное — приказ об учреждении таких же школ во всех полках гвардии [214]. Киселев, напомним, в июне 1819 г. спрашивал Закревского: «Заводить ли нам для полков ланкастеровы школы? Государь мне не весьма ясно на то отвечал, и я остался в недоразумении; заняться устроением сих школ мы готовы и рады показать усердие». Не нужно, видимо, думать, что для Киселева на первом месте стояла возможность «показать усердие», об этом, в частности, говорит шутливое «мы», нетипичное для его стиля. Но показательно, что если весной 1819 г., когда он уезжал в Тульчин, у Александра еще и были, возможно, какие-то сомнения, то после после экзамена в гвардейской школе они исчезли.
Однако «Семеновская история» все изменила. Царь сразу же вспомнил о школах для солдат и даже решил, что Греч замешан в возмущении. Некоторая пикантность ситуации состояла в том, что в Семеновском полку школы не было, она должна была открыться через несколько дней после восстания (о чем самое высокое начальство узнало не сразу). Во всяком случае судьба солдатских школ в гвардии была решена. И уже в декабре 1820 г. Волконский пишет Киселеву, что император одобрил его представления об организации учебных заведений в армии, но относительно лицеев при корпусах заметил следующее: «Подобное учреждение принесет только пользу если цель его будет точно выполнена и исключительно для военной службы, если не будут примешивать в преподавании молодым людям политику и разные конституционные идеи, которые теперь в большой моде… Государь предоставляет дело собственно вашему суждению, вполне уверенный, что вы не только из чувства долга, но и из преданности к особе Его Величества постараетесь, чтобы образование молодыхлюдей ограничивалось лишь тем, что имеет отношение к знаниям, необходимымвоенному, не вдаваясь в политику.В особенности надо иметь наблюдение за преподаванием истории и географии, чтобы учитель не слишком входил в подробности о разного рода правлениях» (выделено мной — М. Д.). Заметим, что взгляды царя и Киселева на образование в армии вполне совпадают («твой предмет только фронтовой»). Вообще фрагмент интересный, в том числе и увязыванием чувства долга с личной преданностью императору. Это показывает меру тревоги Александра Павловича. Насколько был необычен для него подобный тон, говорит и реакция самого Киселева, сообщившего Закревскому: «К крайнему удивлению моему на днях получил преобширное письмо от К.П.М., который пишет мне самым дружеским образом и по приказанию Царя». Не менее интересен и ответ Павла Дмитриевича. Он уверяет Волконского, что «дух времени не проник в армию, политика не имеет на нее никакого влияния». О ланкастерских школах сообщает, что лишь часть учеников, видимо, научится грамоте, но этогохватит для нужд армии. А затем следует знаменательная мысль, снимающая с Киселева всякие подозрения в приверженности идее постепенного приобщения солдат к знаниям: «По моему мнению, образование действительно полезно только для людей, призванных командовать другими; обязанные же повиноваться могут без него обойтись и даже слушаются лучше». Не менее красноречив и категоричный совет Закревского Киселеву, сделанный в разгар следствия над солдатами-семеновцами: «Школы заводи только на нужное число письменных людей и не распространяй на всю армию» [215].
Эти мысли — эпиграф, точнее, один из эпиграфов к «мышлению целого класса», как и «космический» страх. Это ключ к пониманию многих российских проблем. Ибо несмотря на вековые разговоры о непросвещенности русского народа дворянство практически ничего не делало (за редкими исключениями, вроде Воронцова) для того, чтобы просветить народ. Не из тех ли времен берет начало трагическая ситуация на фронте в 1917 г., описанная В. Б. Шкловским: «Офицерство почти равнялось по своему количественному и качественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры были произведены. Хороши или плохи были эти люди — других не было, и следовало беречь их. Грамотный человек не в офицерском костюме был редкость, писарь — драгоценность. Иногда приходил громадный эшелон, и в нем не было ни одного грамотного человека, так что некому было прочесть список» [216].
Приведенная мысль Закревского и отрицание Ермоловым практики Воронцова, таким образом, тесно связаны. Как ни парадоксально — ценимая ими выше всего военная мощь Империи оказывалась для них неотделимой от неграмотности, от забитости «нашего солдата», который устраивал их только таким, каков он есть: мужиком, сменившим армяк на мундир, лапти — на сапоги, барина — на офицера. В этом — залог могущества России. Главное, чтоб барин оказался добрым. «Правление наше отеческое, патриархальное».
Легко видеть, что восприятие Ермоловым и Закревским солдатской проблемы в целом повторяет их отношение к возможным реформам. Ибо переход от патриархального управления армией к управлению, основанному на твердой законности, — это калька аналогичного перехода в масштабах всей страны. Всемогущему командиру соответствует всемогущий царь. Законы не главное, хватает и циркуляров. А тот Закон, который стал бы своего рода армейской конституцией — не нужен, как не нужна конституция России.
«Мятеж не может кончиться удачей…»
Думаю, что гишпанская история не останется без хвоста. Армия дает законы королю?
Н. М. Карамзин
Давно замечено, что бывают годы, когда человечество как бы коллективно сходит с ума. Например, 1648–1649 гг., когда в Англии происходила революция, окончившаяся казнью Карла I, во Франции — Фронда, в Речи Посполитой — страшная война на Украине, в России — «Соляной бунт» и другие городские восстания. Год 1820 г., хотя впечатляет и меньше, но тоже, несомненно, из этих: революция в Испании, затем в Неаполе, Сицилии, Пьемонте, Португалии; одними романскими народами не обошлось — восстание в Грузии, а в 1821 г. — антитурецкое восстание в Валахии и Греции. К этому нужно добавить возмущение семеновцев, постоянные заговоры против Бурбонов, заставляющие Волконского в очередной раз ужасаться тому, «сколько там злых людей, которые никак не могут быть спокойны и желают каким-нибудь только способом производить общее беспокойство», и тому, что «такой век, что каждый день должно ожидать чего чрезвычайного». Неудобство жизни в таком веке мы сейчас тоже хорошо представляем.
«Слава тебе, славная армия гишпанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания показывает, что значит дух народный, что значит любовь к Отечеству», — написал в 1820 г. Н. И. Тургенев. Как известно, военные революции 1820 г. оказали весьма серьезное влияние на российских заговорщиков. Помимо восторженных эмоций они дали пример, живой реальный пример. Можно было рискнуть, или, цитируя М. Ф. Орлова, «пошутить». Проницательные представители старшего поколения вовремя почувствовали опасность.
Как уже говорилось, 1820 г. был трудным для Ермолова: восстание в Имеретии стоило много сил и крови, притом, напомню, он не был виноват и пытался предупредить взрыв. События в Европе, как обычно, занимают его и дают повод для актуального сравнения: «Я как житель Азии говорю вам о бунтах, но вы, просвещенные обитатели Европы, вы то же делаете, только что у вас слово „бунт“ заменяется выражением „революция“. Не знаю, почему это благороднее. Однако же и при сем том в Гишпании возмутились войска, к ним пристал народ и то, что приличествовало испросить у короля, у него вырывают силой. Прекрасные способы! Хороши и написанные к нему письма! Какой неблагоразумный поступок оскорблять то лицо, которое и при перемене правления должно остаться первенствующим. Это — приуготовлять собственное уничтожение! Скажите, сделайте одолжение, вас что заставляет все эти мерзости печатать в русских газетах? Неужели боитесь вы отстать в разврате от прочих? Нам не мешало бы и позже узнать о подобных умствованиях, которые, конечно, ничего произвести не могут, но нет выгоды набить пустяками молодые головы. А французская наша газета еще лучше: в ней написана даже королевская присяга, которую посовестились перевести в „Инвалиде“» [217].