«Общее зло менее чувствительно, чем частное, — полагает Киселев, — общее искореняется веками, обстоятельствами, судьбою, а частное — увеличивается или уменьшается облеченными властью» [170]. Эта мысль уточняется в дневнике: «Время и необходимость сообразоваться с его духом есть лучшее средство преобразования общества; ускорять его неблагоразумно, не сознавать его было бы нелепо»; «всякие насильственные потрясения гибельны» [171].
В связи с этими мыслями Киселева нельзя не вспомнить снова Карамзина, писавшего: «Утопия будет всегда мечтою доброго сердца или может неприметным исполниться действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов… Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни». (Никита Муравьев по поводу этих строк заметил: «Так глупо, что нет и возражений».)
Киселев поясняет, почему гибельны потрясения. В такие моменты на авансцену выходит простой народ и выдвигает свои требования. Конечно, одновременно «нашлись бы благонамеренные и представилось бы много желательных улучшений; но вместе с ними появились бы и люди 1793 года и предложения развратные», вместо порядка наступает анархия.
Итак, Киселев за эволюцию и против революции. Медленное, постепенное продвижение вперед, обязательно сообразующееся с исторически сложившимся духом народа и страны. И руководить этим продвижением должно само правительство.
Если бы Киселев и Орлов спорили не в 1819 г., а 30-ю годами раньше, в 1789 г. то неизвестно, что написал бы Киселев, да и был ли бы спор вообще. Однако всю жизнь они с Орловым провели в борьбе с тем, что вышло из реализации идей, которыми живет Орлов. Поэтому на стороне Киселева факты, а у Орлова эмоции и «суждения в теории прекраснейшие». Легко разрушить то, что создавалось веками, а вот построить идеальное общество, как показал опыт Франции, не просто трудно — невозможно. Ведь Киселева не нужно убеждать, что многое вокруг требует изменения. Он сам прекрасно видит это и в меру своих сил пытается улучшить, но именно улучшить, а не решительно изменить. Все должно происходить постепенно. Вопроса о переломе для него нет, ибо всегда, каждую минуту он помнит о революции во Франции. То, что итогом революции явилось крушение феодализма в этой стране и ослабление феодального гнета на большей части завоеванных Наполеоном земель, Киселев не замечает, а если бы ему указали на это, то, верно, и не обрадовался бы: «дорого стоит». Он-то хорошо знал, чем заплатила Европа за «пагубную анархию Революции» (хотя, вероятно, ему не была известна цена — до 5 млн. человек по современным данным).
Павел Дмитриевич пытается внушить Орлову то же, что внушал тому Давыдов: «Я полагаю, что гражданин, любящий истинно отечество свое и желающий прямо быть полезным, должен устремиться по мере круга действия своего к пользе дела, ему вверенного. Пусть каждый так поступает — и более будет счастливых… от министра до будочника, от фельдмаршала до капрала, каждый чин, каждое звание — влиянием своим полезен быть может» [172]. Орлов хочет сделать счастливыми всех сразу, а это невозможно. Поэтому Киселев предлагает ему обратиться к той сфере, где он может быть «истинно полезен отечеству», улучшать положение солдат, порядок дел в армии в той степени, в какой это от него зависит.
Таков был спор, один из множества подобных споров, происходивших в то время в России, и данная его версия не слишком отличалась от тех немногих, которые нам известны.
Трудность положения Киселева заключалась в том, что в итоге он оказался посвящен не только властями, но и теми, кто собирался против них. Вопрос в том, насколько далеко заходили предложения последних. То, что Орлов предлагал — вне сомнения. Но Орлов был близким другом и с ним можно было быть откровенным во всем. А вот подчиненные «молодые якобинцы»? Якушкин уверен, что Киселев все знал о Тайном обществе, но смотрел на это сквозь пальцы. Так ли?
В историографии приводится цепь противоречивых, как кажется исследователям, поступков Киселева, вытекающих якобы из «неразрешимой двойственности его социально-политической позиции» (Н. М. Дружинин). Он покровительствует Пестелю и иже с ним, а в то же время следит за неблагонадежными в армии (т. е. и за ними тоже? Тогда не благодетель, не покровитель, а провокатор!); дружит с Орловым, но энергично расследует «Камчатскую историю» (о ней ниже), добиваясь отставки Орлова; обнимает Басаргина, которого через несколько часов арестуют и отправят в Петербург, и уверяет его в своей неизменной любви и т. д.
Неужто объятия Иуды? Конечно, нет.
Киселеву вообще гораздо раньше многих современников пришлось начать репетицию страшных дней конца 1825 — начала 1826 гг., когда 14 декабря, пропахавшее по живому, по живой ткани, разрывало узы кровные, дружеские семейные, и каждый, точнее, очень многие решали для себя на практике вопрос о том, есть ли противоречие между «дружбой» и «службой». А тогда, в 1819 г., была уникальная, никогда более не повторившаяся в истории русского освободительного движения ситуация: власть знает о заговоре, но не репрессирует, и не началось еще Размежевание. Все воспринимают друг друга еще только через призму боевой, бивачной, гарнизонной дружбы, и факт некоторых вольностей в разговоре отдельных знакомых еще не наделен той невеселой значимостью, которую он получит позже. Ведь это время, когда П. М. Волконский, один из первейших сановников империи и друг царя, пишет: «Весьма рад, что Миша мой Орлов женится; надеюсь, что после того остепенится, я его люблю и сожалею, что ветреностию своею и легкомыслием он много делает себе вреда, тогда как у него душа и сердце предобрые и благородные чувства, но язычок проклятый не может удержать, воображая, что все, что он говорит, есть свято и что все должны быть с ним одного мнения» [173].
Никогда уже потом не будет настолько массовых неформальных связей будущих жертв, палачей, пособников и зрителей.
«Миша мой Орлов — душа и сердце предобрые…»
«Утопия будет всегда мечтою доброго сердца…»
Всегда ли?
«Чего хотят сии злодеи?»
Каков век?
Н. М. Карамзин
В июне 1819 г. вспыхнуло восстание поселян в Чугуеве, подавленное с необычной даже по аракчеевским меркам жестокостью: 2000 арестованных, 275 человек, приговоренных к 12 тыс. ударов шпицрутенами (по другим данным — 204 человека), 25 умерших от побоев, несколько сот сосланных в Оренбургский корпус. Эта зверская по тому времени расправа вызвала возмущение, далеко выходившее за пределы декабристского круга. Закревский писал Киселеву: «О чугуевских веселостях мы давно знаем, ибо 4 полка из 1-й армии пошли туда на помощь. Змей также туда отправился… Признаться надо, что он единственный государственный злодей» [174].
«Незавидное положение гр. Аракчеева, — пишет Ермолов, — усмирять оружием сограждан. Я подобное дело почел бы величайшим для себя наказанием» [175].
Аракчееву оставалось 6 лет власти, и не Чугуевым кончаются его «веселости».
* * *
Летом 1820 г. Александр I обозревал войска и военные поселения в ряде губерний Центра и Юга страны. Впечатления Волконского, который в таких случаях всегда «ретранслировал» мнения царя прямо-таки радужные: «Поселения идут очень хорошо, деревни отстраиваются и содержатся в удивительной чистоте и порядке, из кантонистов выйдут удивительные не только солдаты, но и отличные офицеры». Словом, полная идиллия, совсем «как при покойной бабушке» императора, путешествия которой по этим же примерно местам обогатило человечество бессмертным афоризмом о других деревнях, тоже быстро (возможно, даже чересчур!) строившихся и тоже блиставших чистотой за неимением времени запылиться.