Для данной темы важна версия приведенного выше спора Ермолова с Аббас-Мирзой о том, чье правление лучше, русское или персидское, которую излагает в своих воспоминаниях Н. Н. Муравьев-Карсский. Персидский наследник попрекнул Ермолова тем, что в России продают людей, разлучая их семьями. Посол отвечал так: «Ручаетесь ли вы, ваше высочество, чтобы между вашими подданными не были бездельники? Они везде есть, а народ к нам привязан, права его защищены, имущества и честь каждой особы ограждены законами. Справедливо, что людей прежде таким образом продавали, но в царствование Александра сего не делают больше, их продают с семьями и с землей; правление наше… если не лучше, ничем не хуже вашего; у вас никто собственности не имеет, никто ни в чем не уверен; имущество и честь граждан ваших не защищены законами» [165]. Нетрудно видеть, о чем умолчал Ермолов в своей версии разговора — о продаже крепостных. Не будем сейчас выяснять причины такой деликатности; возможно, ему было не слишком удобно писать об этом после рассказов о том, как в Персии вельмож наказывают продажей гаремов, тем более в контексте лекции о правах человека. Поразительно другое — Ермолов искренен в своих оценках Персии и «кроткого правления» в России. Да, русские крестьяне — крепостные. Ну и что? В Турции и Персии крепостного права нет, а народ живет намного хуже и тяжелее, чем в России. Важны не отвлеченные принципы — важно реальное положение людей. Да, с точки зрения прав человека Россия — не Европа. Но ведь и не Персия. И России вовсе не необходимо походить на Европу, у нее свой путь. Так (или примерно так) рассуждает Ермолов, и его взгляд помогает понять реакцию многих других его современников, выступавших против эмансипации крестьян и, подобно ему, отнюдь не по меркантильным соображениям. Считал же, к примеру, Павел Петрович, что казенные крестьяне живут хуже господских, потому, отчасти, и раздавал их сотнями тысяч!
Этот взгляд, по сути, «шишковистский», крепостнический, естественно, очень легко оспорить. Ясно, что комплекс отношений между крестьянами и помещиками, как его рисовал Карамзин, мягко говоря, не исчерпывался идиллией из «Письма сельского жителя». Но ведь писал же Сабанеев, например, после посещения орловских имений Воронцова, что крестьяне на него молиться должны, ибо он для них «отец родной». Беда в том, что подобное «процветание» даже таким умным людям как Дашкова, Карамзин и другим, представляется вершиной гуманности и человечности, что они и помыслить не могут, что возможна и для крестьян иная жизнь, иное благоденствие!
Далее. Насколько прав Карамзин, утверждая, что безземельное освобождение окажется для крестьян большим злом, чем крепостное рабство? Вопрос очень важный и не менее сложный. Вообще говоря, освобождение без земли было идеалом для большинства дворян, ибо давало им дешевую рабочую силу: крестьяне должны были бы арендовать землю у господ. Указ 1803 г. популярностью у помещиков не пользовался и о наделении крестьян землей слышать не хотели не только Карамзин, не только «либералист» и ярый крепостник гр. Мордвинов, но даже (правда, лишь поначалу) будущие декабристы, в том числе Якушкин и Никита Муравьев. Именно поэтому проект освобождения, подписанный Аракчеевым в 1818 г., как отмечал еще В. О. Ключевский, был куда прогрессивнее мордвиновского, ибо предусматривал обязательное наделение крестьян двумя десятинами земли при освобождении.
Безземельное освобождение крестьян в Прибалтике в 1816–1819 гг., растянувшееся на долгие годы, несомненно, ухудшило их положение, резко снизив реальный жизненный уровень. Эти крестьяне мостили собой дорогу своим потомкам. В 1819 г. Новосильцев в особом письме императору резко отрицательно отнесся к идее безземельного освобождения, которая в ту пору стала овладевать умами дворян в Литве и Белоруссии. При этом он ссылался на печальный опыт подобного освобождения в бывшем великом герцогстве Варшавском, которое произвел Наполеон в 1807 г. Так что Карамзин был прав, выступая против освобождения без земли. Другое дело, что в проектах гр. Гурьева, Канкрина, «аракчеевском» мы встречаем иную точку зрения: наделение крестьян землей. Но эта позиция не была типичной, причем даже в эпоху Великих реформ. Ведь и в 1861 г. Александр II фактически заставил помещиков продать бывшим крепостным землю, совершив юридически акт насилия над принципом частной собственности.
Наконец, главный довод против освобождения — «свобода без просвещения ведет к анархии». Его так же опровергали много раз. И все же — так ли он неверен? Легко ли исчезает то, что копилось веками? Наше время дало и еще даст обширный материал, подтверждающий этот тезис. И аргумент Н. И. Тургенева — разве можно делать добро не вовремя? — скорее логический, чем реалистичный.
А пример Франции? Если там, в стране куда более просвещенной, была такая страшная бойня, принявшая затем европейские масштабы, то чего ждать от «переворота» в России?
Сперанский рассматривал эту проблему еще в 1802 г.: «Что такое есть просвещение народа в рабстве, как не способ живее чувствовать горесть своего положения и как не повод к волнениям, кои должны кончиться или вящим его порабощением, или ужасами безначалия. Из человеколюбия, равно как и из доброй политики должно рабов оставить в невежестве или дать им свободу.
Думают, что свободе должно предшествовать народное просвещение. Но что понимают под словом просвещение? Естьли понимают под сим возвышенный образ мыслей, тонкие различения истины от лжи, чувство морального добра, то, вероятно, что до сего степени просвещения никогда и никакой народ здесь на земле еще не доходил… Я не знаю, к чему послужит сия высокая философия земледельцу. Естьли же под именем просвещения разумеют некоторое участие в полезных истинах, сообщаемых нам чрез книги, естьли разумеют усовершение (так в док. — М. Д.) видов промышленности и образа жизни, то я не понимаю, каким образом сей род учения может человек получить в рабстве; напротив, я думаю, что он должен иметь прежде некоторое бытие, некоторый участок свободы, которая одна дает жизнь и движение разуму и воле».
Увы, просвещение — не панацея, как убедительно показал куда как образованный XX в. Конечно, культурный народ при прочих равных имеет больше шансов не сойти с ума, но и это — не более, чем вероятность, к тому же опровергаемая многими примерами, в том числе и совсем недавними.
Правы ли Дашкова, Карамзин, Ермолов и другие? Да, конечно.
Прав ли Сперанский? Несомненно.
И хотя аргументы обеих сторон убедительны, притом что проблема теоретически едва ли решается, Сперанский, видимо, ближе к истине, по крайней мере когда говорит, что человек должен иметь «некоторое бытие, некоторый участок свободы», прежде чем начинать постигать «полезные истины» через книги. Об этом, в частности, говорит потрясающий взлет русской культуры и науки в конце XIX — начале XX в., который очень сильно связан с двумя поколениями, хотя отчасти и поротых, но лично свободных, русских крестьян и который был лишь началом.
Таким образом, в оценке крестьянского вопроса, как и в оценке возможных реформ, Карамзиным (и Ермоловым!) есть много верного. Их рассуждения нельзя просто отбросить по причине их реакционности.
И все-таки…
И все-таки — Правда была не за ними.
У Сперанского был сильнейший аргумент, «неубиваемая карта»: «Мудрость правительства не в том состоит, чтоб ожидать и покоряться происшествиям, но в том, чтоб владеть самою возможностию их и силою разума исторгать у случая все, что… его устремление может иметь вредного» [166].
Прав, во многом прав Карамзин.
Но когда-то нужно было начинать.
Ни Сперанский, ни «Общество для освобождения крестьян» и не думали предлагать никаких революционных мер. Они хотели, в частности, предотвратить ту самую Пугачевщину, которой с полным основанием опасались ничуть не меньше Карамзина, Ермолова и Закревского. Речь шла о том, чтобы сдвинуть с места тяжелый состав российской государственности. А их критики были уверены, что дальше и ехать не надо и что здесь-то и нужно устроить, условно говоря, мемориальный музей. В 1816 г. Карамзин говорил, что Россия теперь может скорее упасть, чем подняться еще выше. Мысль не оригинальная, так же считал и Александр I, но с существенным уточнением — с точки зрения внешнеполитической, с точки зрения военного могущества. А Карамзин, Ермолов и тысячи их единомышленников именно с военной мощью — и только с нею — связывали величие страны. Остальное было второстепенным.