Поскольку деятельность Ермолова в Дагестане и Закавказье даже и после событий, «ознаменовавших» поворот в национальной политике нашей страны оценить с симпатией было трудно, то о ней стали писать как можно меньше. В итоге в работах, посвященных Ермолову в последние десятилетия, мы просто видим фразы о «противоречивости некоторых сторон его мировоззрения», которые так же мало проясняют его личность, как и прежние умолчания о любви к нему многих прогрессивных людей России XIX века.
Между тем понятно, что (прошу прощения за банальность) противопоставлять Ермолова, чьим именем пугали детей в горах, Ермолову, которым клялись такие люди, как Якубович, например, на каторге, неправильно.
За недостатком места мы не сможем осветить эту сложнейшую проблему хоть сколько-нибудь подробно. Но сделать некоторые замечания необходимо.
Проблема отношений с местным населением была так же важна, как и сложна. Велика была и ответственность Ермолова без преувеличения за каждое действие. Впрочем, он к этому был готов.
Первым объектом его «экспансии» стала азербайджанская и грузинская знать. Он, как мы знаем, вообще не жаловал титулованных особ, а здесь к тому же были дополнительные и веские причины. «Мои предместники слабостию своею избаловали всех ханов и подобную им каналью до такой степени, что они себя ставят не менее султанов турецких и жестокости, которые и турки уже стыдятся делать, они думают по правам им позволительными. Предместники мои вели с ними переписку, как с любовницами, такие нежности, сладости, и точно как будто мы у них во власти. Я начал вразумлять их», — пишет он Закревскому. Немногим лучше его мнение о грузинской знати: «Князья ничто иное есть, как в уменьшенном размере копия с царей грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же благоразумие одних в законодательстве, других в совершенном убеждении, что нет законов совершеннейших».
Как можно видеть, принципиальной разницы между знатью Закавказья и Персии для Ермолова нет. Программа действий у него была готова; главное средство — «чрезвычайная строгость».
Идеальная цель Ермолова — сделать присоединенные области российскими уездами, а их жителей, прежде всего дворянство, русскими. Это понятно: для империи унификация одновременно и цель, и средство. Но цель пока более или менее отдаленная. «Образование народов принадлежит векам, не жизни человека», — совершенно справедливо пишет Ермолов Воронцову. Ближайшую же задачу Ермолов видит в уничтожении наиболее вопиющих проявлений азиатского деспотизма во владениях России и введение хотя бы подобия российского управления, которое, считает он, все же лучше того, что было раньше.
«Все подвиги мои, — продолжает он в том же письме к Воронцову, — состоят в том, чтобы какому-нибудь князю грузинской крови помешать делать злодейства, которые в понятии его о чести, о правах человека суть действия, ознаменовывающие высокое его происхождение; воспретить какому-нибудь хану по произволу его резать носы и уши, который в образе мыслей своих не допускает существования власти, если она не сопровождаема истреблением и кровопролитием» [99]. Относительно носов и ушей Ермолов не преувеличивал. И, забегая вперед, заметим, что политика ограничения самовластия знати объективно улучшала положение простого народа, о чем не раз писали апологеты Ермолова еще в XIX в. Вообще надо определенно сказать, что к народу Ермолов относился иначе, чем к его властителям.
«Образование народов принадлежит векам». Но у Ермолова, как он считал, не было и 10 лет. Максимум того, что он мог сделать это «начертать путь и дать законы движению» тем, кто придет после него. Но делал он это с удручающей казарменной прямолинейностью, которая плохо соответствовала масштабам его личности. Ни о каком, даже элементарном учете многовековых традиций и нравов местного населения не было и речи. В лучшем случае, он был настроен по отношению к ним иронично. Он не пытался, как, например, Н. Н. Муравьев понять, а только осуждал. Ему совсем не хотелось ждать «образования народов». «Благодетельная строгость» — основной, как мы знаем, метод Ермолова. Тут, конечно, сказывалось стремление подчеркнуть различия между собой и Ртищевым, при котором злоупотребления достигли огромных размеров и который «разбаловал мягкостью» знать, с чем Ермолов решительно не мог согласиться. Но вместе с тем силовые приемы соответствовали в общем взгляду Ермолова на проблему в целом.
Презирая то, что было достойно презрения, — варварство, деспотизм власть имущих, Ермолов вместе с водой выплескивал ребенка. Причем, осуждая азиатские нравы с позиций европейских, он боролся с ними такими же азиатскими, «нецивилизованными» средствами. И это естественно для него. Часто ли «миссия белого человека» осуществлялась по-другому? Такова обычная логика складывания империй, а Ермолов, как известно, был знатоком римской истории.
Не следует забывать, что Россия имела богатый опыт «борьбы с варварством варварскими средствами». Тезис «законы должны соответствовать народным нравам» Ермоловым интерпретировался несколько неожиданно: если люди понимают как аргумент только силу, то с ними и действовать надлежит силой. И поэтому Ермолов совершенно искренне считает, что «здесь и добро надобно делать с насилием», и пытается реализовать этот любимый тезис российских реформаторов в своей деятельности. В какой мере правительство разделяет ответственность за те действия Ермолова, которые до сих пор вызывают к нему ненависть жителей Кавказа?
Вопрос очень важный. Еще до отъезда в Персию он писал Закревскому: «До тех пор, как не узнают коротко правил моих и точного намерения сделать пользу здешнему краю, много будут недовольны и дойдут вопли до вас, но вы не бойтесь, все будут довольны впоследствии. Я страшусь ваших филантропических правил. Они хороши, но не здесь». Оставляя в стороне вопрос, кто эти «все», в чьем будущем одобрении Алексей Петрович так уверен, отметим слова «филантропические правила».
«Филантропия», т. е. человеколюбие, — одно из самых нелюбимых Ермоловым понятий. Не потому, что он был таким уж человеконенавистником, но потому, что, по его твердому убеждению, это понятие, внешне респектабельное, часто служит для прикрытия явлений плохо совместимых с настоящей заботой о людях, как ее понимает он. Например, он считал, что человеколюбивее было бы расстрелять Наполеона в 1814 г. Тогда не было бы «Ста дней», стоивших жизни сотне тысяч людей, сложивших головы из-за честолюбия одного негодяя. Ермолов уверен, что внешняя пристойность, законность и т. п. «просвещенные понятия» должны отступать перед реальной жизнью, если она того требует. Раз закон прикрывает нечто, противное пользе (диапазон тут может быть широк), значит лучше, справедливее поступить вопреки закону. Если жестокий хан калечит своих подданных, значит нужно сделать все, чтобы убрать его с престола, хотя бы и вопреки данному Россией слову, тем более, что слово было дано против воли, под давлением неблагоприятных обстоятельств. Если тифлисские купцы пытались ставить ему неприемлемые условия, не понимали своего «настоящего места», то нужно не вести с ними душеспасительные беседы, как сделал бы Ртищев, а просто запереть в помещении, поставить караул у дверей и объявить, что пока вопрос решен не будет, никто из них отсюда не выйдет [100].
Фраза «ваши филантропические правила» как будто говорит, что правительство было против крутых мер, которые Ермолов считал в ряде случаев неизбежными. Если это и так, то скорее на уровне теоретическом, концептуальном. Дело даже не в том, что за исключением самых вопиющих действий «Проконсула» и его подчиненных (например, печально знаменитый рейд генерала Власова по Закубанью) его деятельность в общем и целом одобрялась царем. Политика правительства не была последовательной, что отражало общий ход дел в стране. Царь давал как бы общее направление кавказским делам. Можно думать, что он не одобрял репрессии как основное средство решения сложнейших проблем региона. Однако своими действиями правительство нередко доводило подвластные народы до возмущения, заканчивавшегося восстанием. Тогда оно умывало руки, а Ермолов, который по должности обязан был подавлять, расправляться и т. д., становился злодеем перед всем миром.