Были и проблемы.
Хиппи постоянно твердила мне, что я слишком зажатый, слишком твердолобый. И из-за этого мы с хиппи расстались до того, как закончился семестр. (Не знаю, это ли истинная причина, но, оглядываясь назад, я нахожу странным, что мы вообще парились, потому что секс у нас был офигенный.) Все закончилось в один вечер, когда я сказал ей:
– Похоже, ничего у нас не выходит.
Она была накурена. Я оставил ее на вечеринке, после того как мы покувыркались в ее комнате наверху в Дьюи-хаусе. Домой я отправился с ее лучшей подругой. Она так об этом и не узнала или не осознала этого.
Хиппи вечно триповала, что меня тоже бесило. Хиппи вечно пыталась уговорить меня потриповать с ней вместе. Мне хорошо запомнился тот единственный раз, когда я все-таки отправился с ней в трип и увидел черта: это была моя мать. Меня и без того удивляло, как я вообще ей понравился. Я спрашивал ее, увлекалась ли она когда-нибудь Хемингуэем. (Не знаю, почему я спросил о нем, сам-то я никогда особо не читал.) Она рассказывала мне об Алене Гинзберге, Гертруде Стайн и Джоан Баэз. Я спросил, читала ли она «Вопль» (только слышал о нем на каком-то сумасшедшем предмете под названием «Поэзия и пятидесятые», который завалил), а она ответила:
– Нет. Звучит жестко.
Последний раз, когда я видел хиппи, я читал статью о вопросах постмодернизма (это было, когда я числился на литературном отделении, до того как перешел на керамику, а потом на социологию) для какого-то предмета, который завалил, в каком-то дурацком журнале под названием «Новые левые», а она, накурившись, сидела на полу в зоне для курящих и с какой-то девчонкой разглядывала картинки в альбоме по фильму «Волосы». Она подняла на меня глаза и хихикнула, а затем медленно махнула рукой.
– Красота, – сказала она, переворачивая страницу и улыбаясь.
– Да. Красота, – сказал я.
– Я врубаюсь, – сказала мне хиппи, после того как я прочитал какие-то из ее хайку и сказал, что ничего не понял.
Хиппи сказала мне прочитать «Повесть о Гэндзи» (ее прочитали все ее друзья), но «ты должен читать ее обдолбанным», предупредила она. Еще хиппи побывала в Европе. Франция была «крутой», а Индия «клевой», но Италия крутой не была. Я не спрашивал, почему Италия не крутая, но меня заинтриговало, почему же Индия «клевая».
– Люди там красивые, – сказала она.
– Внешне? – спросил я.
– Да.
– Духовно? – спросил я.
– Ага.
– И в чем их духовная красота?
– Они клевые.
Мне начало нравиться слово «клевый» и слою «уау». Уау. Произнесенное низким тембром, без восклицания, с прикрытыми глазами во время секса, как это делала хиппи.
Хиппи разревелась, когда Рейган выиграл выборы (я видел, как она плачет, еще только раз, когда в школе отменили занятия по йоге и заменили их аэробикой), хотя я терпеливо и осторожно объяснял, каким будет результат, за несколько недель до выборов. Мы были на моей кровати и слушали пластинку Дилана, которую я купил в городе неделей раньше, а она лишь с грустью произнесла:
– Трахни меня.
И я трахнул хиппи.
Как-то я спросил хиппи, почему я ей нравлюсь, будучи настолько на нее непохожим. Она ела питу и бобовые ростки и выводила на салфетке лиловой ручкой «Побольше тофу, пожалуйста», чтобы повесить на столовской доске пожеланий.
– Потому что ты красивый, – ответила она. Хиппи меня достала, и я показал на жирную девчонку в другом конце зала, которая написала что-то неприличное в мой адрес на стене прачечной; а потом еще подошла ко мне на пятничной вечеринке и сказала: «Ты был бы неотразим, если б был сантиметров на десять повыше».
– А она красивая? – спросил я.
Она подняла глаза, к губе прилип бобовый росток, прищурилась и сказала:
– Да.
– Эта сука вон там? – спросил я, в ужасе показывая на нее пальцем.
– А, она. Я думала, ты имеешь в виду вот ту сестричку, – сказала она.
Я посмотрел по сторонам.
– Сестра? Какая еще сестра? Нет же, вон та, – я раздраженно ткнул в нее пальцем, – злая, жирная, в черных очках – ну сучка.
– Та? – спросила хиппи.
– Да. Та.
– И она красивая, – ответила она, вырисовывая маргаритку рядом с посланием на салфетке.
– А как насчет него?
Я показал на парня, который, по слухам, был причиной того, что его девушка покончила с собой, и все об этом знали. Не могла же хиппи подумать, что он, этот монстр гребаный, тоже красив.
– Он? Он красивый.
– Он? Красивый? Он убил свою ебаную девушку. Задавил ее, – сказал я.
– Да ладно, – огрызнулась хиппи.
– Да! Это правда! Переехал ее машиной, – сказал я с воодушевлением.
Она лишь покачала своей прелестной пустой головкой.
– Ну, дела.
– Разве ты не можешь делать различий? – спросил я ее. – Ну то есть да, у нас отличный секс, но как же все остальное, все остальные могут быть красивыми? Разве ты не понимаешь, это же значит, что никто не красивый?
– Слышь, чувак, – сказала хиппи, – к чему ты клонишь?
Она посмотрела на меня уже без улыбки. Эта хиппи умела быть жесткой. К чему я, собственно, клонил?
Я не знал. Я знал только, что секс был великолепный.
И что хиппи очень милая. Она любила сладкий маринад. Ей нравилось имя Уилли. Ей даже нравился «Апокалипсис сегодня». Она не была вегетарианкой. Все это – ее положительные стороны. Но как только я представил ее своим друзьям (было дело, а все они – высокомерные упыри с литфака), они засмеяли ее, и она поняла, что происходит, и ее глаза, обычно голубые, слишком голубые, отсутствующие, стали печальными. А я защищал ее. Я увел ее от них. («Знаешь, как пишется Пинчон?» – спросили они и прыснули.) А она представила меня своим друзьям. И закончилось все тем, что мы сидели на японских подушках в ее комнате, курили траву, а эта маленькая хиппушка с венком на голове посмотрела на меня, когда я обнял ее, и произнесла:
– Этот мир сводит меня с ума. И знаете что?
Я все равно ее трахнул.
Пол
Я ему понравился. Он частенько напевал «Can’t Take My Eyes OffYou» [11]Фрэнки Вэлли. Эта песня была на джукбоксе в «Карусели» в Северном Кэмдене, и он часто просил меня ее поставить. Городские подозрительно нас разглядывали. Шон играл в пул, пил пиво, я шаркал к джукбоксу, закидывал четвертаки, набирая F17, и, как только раздавались первые аккорды, шаркал обратно, туда, где сидел Шон – у стойки, где мотоциклетные шлемы упирались в наши стаканы, и он пел ее, как под фанеру. Он даже нашел этот сингл и записал его на кассету, которую принес мне, когда я лежал в кровати с похмелья. Кроме нее в рюкзаке, который он принес, был апельсиновый сок, пиво, френч-фрайз и еще теплый бигмак из «Макдоналдса».
Когда он не хотел идти на занятия, а просто сидеть дома ему казалось скучным, я шел с ним в поликлинику, и там у него случались мнимые приступы: довольно хорошо спланированные и разыгранные конвульсии и воображаемые припадки. Затем он получал таблетки и мы уходили (я жаловался на разыгравшуюся мигрень), получив освобождение от учебы на день, и отправлялись в город в молл под названием «Дрим машин», где играли в видеоигру (не игра, а упражнение в анальной фиксации), которую он так обожал, называлась она то ли «Бентли беар», то ли «Кристал беар» – как-то так. После этого мы ходили вместе по городу. Я искал двуспальную кровать, а он – сироп от кашля, с кодеином (это уже после того, как он скуривал всю траву, – лоховство, конечно, да знаю я, знаю), чтобы забалдеть. Он находил сироп, и его на самом деле торкало (реальнейшие глюки, объявлял он), и ближе к вечеру, когда уже темнело, мы возвращались обратно в кампус на его мотике. К тому времени занятия уже заканчивались. Вернувшись к нему в комнату, которая обычно была в беспорядке (по крайней мере, на его стороне), я садился и ставил музыку, наблюдая, как он, кайфуя, шатается, нарезает круги. Рядом со мной он был всегда очень оживлен, но рядом с другими весьма сдержан и серьезен. В постели он тоже был то мелодраматическим крикуном, то пародией на эдакого сдержанного атлета: то слегка похрюкивал, то странно так тихонько подхихикивал, то внезапно переходил на громкие ритмичные «да-да!» или начинал приглушенно материться – он ли на мне, я на нем, оба с бо-дунища, повсюду затхлый запах пива и сигарет, на полу пустые кружки с приклеившимися ко дну четвертаками, и вездесущий запах пота, хоть топор вешай, почему-то напоминавший мне о Митчелле, но образ его уже рассеивался, и было сложно вспомнить, как он вообще выглядит.